Вечерний поезд, свистя и шумя, прорезал воздух грустью; затем, когда вернулось молчание, затрещали, захлопали крыльями сверчки.
Сабина, повторным движением, слабо и медленно проводила рукой по волосам Марии и шептала ей голосом, тихим и таинственным, как эта темная комната:
— Подумай, а потом решайся, да? Я была бы так рада… — и добавила: — Будь счастлива!
В это мгновение сердце ее наполнилось нежностью, бесконечным прощением, слезами и святостью.
Х
Время от времени, гуляя с Сабиной, Мария говорила ей о своем будущем. Она к нему привыкала, принимала его спокойно, без страсти, как если бы это было самое приятное и разумное из всего, что можно было сделать.
— Жером очень умный, ведь правда? — спрашивала она. — И добрый, он добр к моей матери. Недавно он так хорошо поступил с мальчиком садовника — его ужалила пчела — он взял его за руку и отвел в аптеку.
— Конечно, — отвечала на все это Сабина, — конечно. Казалось, она радуется тому, что Мария находит примеры доброты этого человека. Что касается ее, она вряд ли бы сумела их найти…
Жером еще не проявлял особого внимания к Марии: переменить с ней обращение до ее окончательного ответа было бы, по его мнению, некорректным. Он работал, уходил один подолгу в горы, выказывал Сабине дружбу, в которой ничто не изменилось, которая могла бы длиться вечно.
Но г-жа де Фонтенэ его избегала; по вечерам она часто уходила к себе и читала до самого сна. Она не доверяла себе, боялась того, что еще так мало в ней улеглось.
Глаза этого юноши, эти глаза, устремленные на нее без умысла — просто, по его привычке так долго смотреть, — делали ей еще слишком больно. Это настигало ее врасплох, измена собственной гордости, ужасающая, буйная, низменная тоска, от которой она потом слишком страдала.
Она вспоминала, как в один из последних вечеров, именно в ту минуту, как она проходила через гостиную, ища чего-то на столе, у открытого окна, она увидела его на подоконнике. Он был здесь, перед ней, между серебряным светом и желтым пламенем всех свечей, зажженных в гостиной. Даже не думая о том, что делает, она остановилась на мгновение, взглянув на него, и уже не смогла отвести взгляда; он смотрел на нее просто, не взволнованный.
Рыдание поднялось в ее душе; она смотрела в это лицо, где все ее искушало, и зубы ее горько сжимались; она ощущала жестокое, мучительное желание, кровожадное желание — грубо прижать к себе юношу и увидеть на его лице радость — боль или радость, все равно! Ужасающую радость, лишь бы это было что-нибудь от нее…
Это длилось мгновение; ей стало стыдно, она отвернула взгляд и, устав от такого сильного порыва, проплакала тихонько целый вечер.
Однажды Мария и Сабина беседовали. Молодая девушка, ободряемая матерью, решилась на этот брак и говорила о Жероме.
— Вот видишь, — не могла не сказать Сабина, все еще одержимая, — видишь, а ты раньше думала, что он в меня влюблен…
— Правда, — спокойно согласилась Мария, — мне так раньше показалось, а потом я увидела, что ошиблась.
Новая рана для Сабины! Хоть бы прошлое ей оставили, это несчастное прошлое!
Она ответила слишком горячо:
— И потом, если даже это немножечко было, — ведь это неважно; он тебя тогда почти не знал…
В спокойных глазах Марии появилось удивление. Она почувствовала враждебность в голосе Сабины, но она привыкла ни в чем ее не судить.
Кроме того, она не понимала сложностей.
Жером ее любит, значит, не любит другой; ее оценка Сабины — восторженная, почтительная и страстная — не давала ей и в мыслях предположить, что возможно что-нибудь у нее отнять, обделить ее, причинить ей вред, сделать больно.
Она не думала о ней, как о героине любви. Она считала ее гордой и любопытной, всегда играющей, по временам болезненной и горькой.
Она как-то говорила об этом с двоюродным братом Сабины, Луи де Розэ. Он находил, что Сабина одна из тех женщин, к которым мужчинам, — а мужчин он считал от природы нежными и несчастными, — лучше не привязываться, ибо вряд ли она способна на другое пламя, кроме смеха и своего восхитительного тщеславия.
Думая о себе, он вспоминал, как она его, еще девочкой, мучила, и радовался своему освобождению.
— Уже тогда, — говорил он, — любовь, которую она чуяла, вызывала на ее лице какое-то жестокое удовлетворение, эту сытость красивых зверей.
Он находил, что сознание быть любимой, которое неминуемо должно склонять женщину к мужчине, по крайней мере из жалости, — ее, Сабину, толкает в жизнь, к другим туманным и темным снам, где бедному влюбленному нечего делать.
Он говорил это с прежней обидой.
Мария возражала, что не знала ее в то время, что теперь она, кажется, не такая.
— Для нас такая же, для нас, — отвечал он.
«Для нас» в его устах значило — для мужчин, несмелых, трусливых перед лицом любви.
Искренний и тонкий, молодой офицер, шутя, признался, что не любит загадки трудных глаз и что многие его друзья с ним сходятся. Они любят, чтобы приключение и страсть каждый раз были тем же, чем уже были: все сызнова, без случайностей и опасностей: женщина желанная и благосклонная, и единственная тайна в ней — тайна ее духов и платья и ее предвиденной лжи. Но он и другие берегутся этих себялюбиц, гордых своей красотой, женщин, не боящихся мужчин, неуязвимых, неуловимых.
Так думал Луи де Розэ, а г-жа де Фонтенэ проходила по жизни, удивленная и страдающая, не понимая, за что ей такая рана, стараясь поднять свою душу, тянущую ее вниз.
Она обрадовалась, когда Пьеру Баланс пришлось уехать от нее в Париж.
Его участие в тот вечер, когда она плакала, и дружеское молчание — обоюдное немое соглашение никогда не упоминать об этом — обязывали ее к благодарности, которая ее утомляла.
Она теперь имела ясное представление о характере Пьера. Она чувствовала, что он ищет радости и что долгая жалость выбивает его из колеи. Тогда она, в благодарность ему, постаралась выглядеть равнодушной, стряхнувшей свою случайную печаль, и увидела, что это ей удается, что Пьер забыл прошлое; и все это ее изводило.
Г. де Фонтенэ, сердечно обрадованный предстоящим замужеством сестры, вел себя, в течение этих нескольких месяцев, вполне как счастливый родственник. Он смеялся над Марией и Жеромом, уже помолвленными, дразнил их, преследовал, оставлял вдвоем, встречал их шутками, которые Сабина выслушивала, бросая на мужа сдержанный гневный взгляд, где загоралась тайная месть воспоминания.
Она очень страдала в миг обручения, в миг, когда, полная подъема и дружеской хитрости, она, смеясь, толкнула Марию к Жерому со словами: «Теперь вы можете поцеловаться», и все последующие дни она ощущала возникшую между ними умиленную важность нового союза, невидимую цепь, почти мешавшую им надолго отойти друг от друга.
Он был ее, она — его, так сказало общество и природа. И это их смущало, потрясало — и молодую девушку, дарящую самое себя, и юношу — хозяина чужой судьбы.
Их отпускали гулять вдвоем. Сабина с преувеличенной сдержанностью отовсюду уходила с их пути, раздраженная и униженная.
Она жестоко, до пронзительнейшей боли наслаждалась всеми их движениями друг к другу, застигнутыми врасплох: умилительными, слабыми движениями людей, уставших ждать, двух существ, которые, изнуренные воздержанием, тихонько садятся рядом, берутся за руки уже без желаний.
Сабина чувствовала себя такой заброшенной, такой несчастной, что тянулась к Анри, как бы прячась в него, вновь переживая частичку прошлого, невинности, любви; а он, встречал ее просто, без нового порыва, так как он и раньше не замечал перемены.
Молодая женщина занималась еще тем, что защищала Марию от раздражительности ее матери, видевшей в этом браке только вопрос приданого, обязанности напомнить о себе нескольким пожилым значительным дамам. Она составляла многочисленные списки свадебного обряда, приглашений, подарков. Будущее счастье дочери она рассматривала лишь с точки зрения переезда.