И для меня и для всякого читателя поэт Белла Донны навсегда лежит в той могиле, которая была ему суждена, в могиле без дна. На высотах.
Поднимемся на высоты и мы. Остановимся на его альпинизме. Страсть к горам — нерусская страсть. Русские, как известно, любят простор. Степной и речной. Неудержимость. Бескрайность — и тем самым бесформенность. Альпинизм же — противоположная страсть: к преодолению, то есть препятствию. Ибо если альпиниста вдруг поставить на вершину, если ею спустить на нее из самолета — он будет не удовлетворен. Ему важно не стоять высоко, а взбираться, с трудностями взбираться. Не высота как таковая, а подъем. Подаренная высота для альпиниста ничего не значит, в то время как подаренная ширь для степного человека — всё. Альпинизм есть любовь к самому процессу преодоления, к шагу за шагом, к пяди за пядью, к подъему над самим собой. Альпинист иерархически, степной человек анархистски — противостоя толпе. Все степи одинаковы, каждая степь — ровная и гладкая. В горах не только гора над горами, а и сам над самим собой — прежним, ранним.
Я над самим собой.
Альпинист, в кругу спокойных людей — завоеватель и воин. Ибо альпинизм прежде всего битва. Битва с горами и с самим собой.
Если любовь к простору есть любовь к отсутствию препятствий, то есть бесформенности, то альпинизм — страсть к препятствию — есть страсть к контурам вещей. Каждый альпинист, в сущности, — скульптор данной горной формы (которую он еще раз создает — подтверждает — всем телом) — и собственного тела (которое, наконец, спас):
Четверорукий стал двуногим…
Когда нужно— четыре руки, а если нужно — и четыре ноги, руки и ноги здесь совершенно условные, здесь позваны на борьбу новые участки тела человека: локоть, плечо, колено, сустав, топорик. Да и топорик, о котором Гронский в своей поэме говорит точно так же, как и о руке, и о ноге. Алтьпинист — тот, кто каждую секунду живет всем телом, а по-другому вообще не живет. Поэтому уродства у альпиниста просто не может быть. Красота, как известно, есть крайняя чистота данной формы. Здесь, как и в акробатике, все ясно и чисто. Сделано нехорошо — смерть. И даже в последнее мгновенье — он статуя собственного паденья.
В мгновенье осуществления своего высокого призвания альпинист одновременно — скульптор и акробат. То есть то же, что в мгновенье осуществления своего высокого признания — поэт. Николай Гронский в своем альпинизме альпинист вдвойне. Завершив борьбу с стихотворной формой, он идет на войну с формой — горной. И создает Белла Донну.
Необходимая оговорка: хотя я в этой рукописи сознательно и добровольно воздерживаюсь от всего личного, живого, жаркого и печального, стараясь остаться в каменных пределах Белла Донны, я хочу подчеркнуть, что мать Николая Гронского — скульптор, так что его альпинизм можно еще истолковать и наследственностью, унаследованной любовью к форме, которая пошла, как горный источник, двумя долинами.
А вот что, тогда девятнадцатилетний Гронский сам говорит о себе и горах:
«Allemont (Haute Savoie), июнь 1929.
Как я люблю горы руками, ногами и дыханием, видит Бог, но Медонский лес тоже моя жизнь, мой ход (и ходьба). Но горы, послушайте только: внизу юг (грецкий орех, тополь — для меня это Крым 1917-го года), повыше какие-то границы, границы и Россия — север России: ель, береза (без подделок береза), ольха и рожь и рябина и осина, а еще выше моя родина Финляндия: ель, ель, ель, вереск, вереск, вереск, камень, лишай, мох; а еще выше — тоже Россия, но та Россия гиперборейцев: скалы, лед, снег, а после — ничего — небо (Виньи о горах: „trone des quatre saisons“. [46]) Горы это моя самая старая отчизна, род мой из Карпат».
Как же в нем была сильна эта старая отчизна, что и саму стихию горизонтов — Россию он увидел вертикально!
Так в нем альпинист, так в нем поэт на пространстве в десять рукописных строк сумел: от Тавриды и Гиперборийцев, от 1917 года до бесконечности, от ореха до лишайника — всю Россию крест накрест — пройти, взбираясь все выше и выше.
Еще о горах:
«Allemont, 2 июля 1929 г.
Все мне здесь любо — и горы, и часовни на перекрестках, и встречные крестьяне. Allemont — это деревня красивых стариков. С двумя я подружился — старики падки на внимание молодежи. Рассказы: воина 1870 года, или „когда я был маленьким“ (а рассказчику 84 года!), или: „pour se render invisible: volez un chat noir, a l'heure du monuit egorgez le de la main gauche…“ [47](последний рассказ я записал дословно). Чтобы досказать про людей, прибавлю: я долго всматривался в лица старух, особливо же стариков, и не мог ничего понять — какие-то странные черты лиц — потом прочел в путеводителе, что аллоброги, римляне, французы, итальянцы и саррацины (sic!) — вот предки здешних жителей. Про аллоброгов можно догадаться и по названию деревни: Allemont. Другие названия ставили меня сперва в тупик: Oz, Huez, — зная же теперь про саррацинов, понял все: и название деревень и черты лица. Хорошa смесь?
Вот все про людей и деревни.
Совершаю восхождения совершенно один. В „последней деревне“ расспрашиваю, кaк да кaк идти дальше. — Вечный окрик вдогонку „et vous etes tout seul, tout seul comme ca?“ [48]Или встреча „а, вы идете туда-то, а знаете, там двое разбились в прошлом году“.
Когда буду снимать, пришлю (хотя это и соблазн). А пока названия Pic de Belledonne („где-нибудь рядом — вход в ад“ — вот первая мысль, когда увидел), pic de l'Etendard, rochers de Passions [49], „4 дома“ и „Семь мест“. Реки: Romanche, Sonnant [50]. (Про дьяволoв и не пишу — так много.)
Вспоминаю Россию (ее же помню — но это другое): ели, рожь, кошкины лапки — такие цветы.
Но есть много и не русского. — Однажды я принес цветы, лилии пламенного цвета, с запахом мощей святых (мысленно называю по запаху: essence Baudelairienne [51]), и вот мой хозяин говорит (а ему за 70), что он не только никогда не видел, но и не слышал ничего об этих цветах. — „Ah, que ca sent mauvais, M-r Nicolas“, — это он понюхав, а я „mais mon, M-r Mauin, c'est un peu pourri, mais ca sent tres bien“ [52].
Множество фиалок, земляники смолы (смолу ем, как землянику) — только все надо найти.
Многие озера еще подо льдом. Ем снег».
А вот еще — из другого письма другою года (1930), когда он, больной, закутанный в шерсть, смотрит в окно:
«Горы в снегах надо мной — из окна видно — а сколько раз оне бывали подо мной. Горы еще и во мне».
И в то же лето (1930) — мне, на этот раз тоже с гор:
«…Ах, чуть не забыл: побывайте хоть раз в области скал. Там живет мертвый нечеловеческий страх.
Когда я жил прошлое лето в горах (первый месяц совсем один) — говорил сам с собой по-русски, громко читал Ваши стихи в горных цирках и слушал — иногда шестикратное — эхо, я и не подозревал, какие Иерихоны у меня в горле, а вчера узнал. Сила моего голоса превосходит силу аплодисментов ста человек — покрывает».
Шестикратное эхо горных ущелий — единственные аплодисменты, которые поэту Николаю Гронскому было суждено услышать.
— Не самое плохое.
Когда я говорю об альпинизме и альпинисте, я говорю именно об этом одиноком полудухе, полузвере, что ест снег и заставляет эхо шестикратно отзываться.
О горце, пешеходе, ребенке, поэте, никогда — о спортсмене. Нет, от спортав этом юноше не было ничего, все — от любви. Разве не удивительно, что он рос в Париже, проходя каждый день мимо булонского стадиона в русскую школу, красивый, стройный, страстный — и не занимался ни одним спортом. Нет, это не удивительно. Удивителен Метерлинк, который занимается боксом. Что такое спорт? Первый и бессознательный ответ: подмена. Чего — чем? Попробуем разобраться. Полнота жизни в природе — заменяется жизнью чисто мускульной. Некорыстолюбивые и невинные радости бега, хождения, восхождения, плавания — радости собственной силе и силе природы — низкими радостями первенства и физической корысти (оздоровления).