Достигши до этого, красавица начала размышлять, как бы пробудить какое-нибудь чувство в своем товарище: она долго старалась раздразнить в нем потребность наслаждения, разлитую природой по всем тварям; представляла ему все возможные предметы, которые только могут расшевелить воображение животного; но Кивакель, уже гордый своими успехами, сам избрал себе наслаждение: толстыми губами стиснул янтарный мундштук, и облака табачного дыму сделались его единственным, непрерывным поэтическим наслаждением.
Еще безуспешнее было старание красавицы вдохнуть в своего товарища страсть к какому-нибудь занятию, к чему-нибудь, об чем бы он мог вымолвить слово, по чему он мог бы узнать, что существует нечто такое, что называется мыслить; но гордый Кивакель сам выбрал для себя и занятие: лошадь сделалась его наукою, искусством, поэзиею, жизнию, любовью, добродетелью, преступлением, верою; он по целым часам стоял, устремивши благоговейный взор на это животное, ничего не помня, ничего не чувствуя, и жадно впивал в себя воздух его жилища.
Тем и кончилось образование Кивакеля; каждое утро он вставал с утренним светом; пересматривал восемьдесят чубуков, в стройном порядке пред ним разложенных; вынимал табачный картуз; с величайшим тщанием и сколь можно ровнее набивал все восемьдесят трубок; садился к окошку и молча, ни о чем не думая, выкуривал все восемьдесят одну за другою: сорок до и сорок после обеда.
Изредка его молчание прерывалось восторженным, из глубины сердца вырвавшимся восклицанием при виде проскакавшей мимо него лошади; или он призывал своего конюшего, у которого после глубокомысленного молчания с важностию спрашивал:
— Что лошади?
— Да ничего.
— Стоят на стойле? не правда ли? — продолжал господин Кивакель.
— Стоят на стойле.
— Ну то-то же…
Тем оканчивался разговор, и снова господин Кивакель принимался за трубку, курил, курил, молчал и не думал.
Так протекли долгие годы, и каждый день постоянно господин Кивакель выкуривал восемьдесят трубок, и каждый день спрашивал конюшего о своей лошади.
Тщетно красавица призывала на помощь всю силу воли, чувства, ума и воображения; тщетно призывала на помощь молитву души — вдохновение; тщетно старалась пленить деревянного гостя всеми чарами искусства; тщетно устремляла на него свой магнетический взор, чтобы им пересказать ему то, чего не выговаривает язык человека; тщетно терзалась она; тщетно рвалась; ни ее слова, ни ее просьбы, ни отчаяние, ни та горькая язвительная насмешка, которая может вырваться лишь из души глубоко оскорбленной, ни те слезы, которые выжимает сердце от долгого, беспрерывного, томительного страдания, — ничто даже не проскользнуло по душе господина Кивакеля!
Напротив, обжившись хозяином в доме, он стал смотреть на красавицу как на рабу свою; горячо сердился за ее упреки; не прощал ей ни одной минуты самозабвения; ревниво следил каждый невинный порыв ее сердца, каждую мысль ее, каждое чувство; всякое слово, непохожее на слова, им произносимые, он называл нарушением законов Божеских и человеческих; и иногда в свободное от своих занятий время, между трубкою и лошадью, он читал красавице увещания, в которых восхвалял свое смиренномудрие и охуждал то, что он называл развращением ума ее.
Наконец мера исполнилась. Мудрец Востока, научивший красавицу искусству страдать, не передал ей искусства переносить страдания; истерзанная, измученная своею ежеминутною лихорадочною жизнию, она чахла, чахла… и скоро бездыханный труп ее Кивакель снова выкинул из окошка.
Проходящие осуждали ее больше прежнего.
«…И все мне кажется, что я перед ящиком с куклами; гляжу, как движутся передо мною человечки и лошадки; часто спрашиваю себя, не обман ли это оптической; играю с ними, или, лучше сказать, мною играют, как куклою; иногда, забывшись, схвачу соседа за деревянную руку и тут опомнюсь с ужасом…»
Дополнения
Варианты и другие редакции прижизненных изданий
Основные принципы подачи вариантов в данном издании таковы: здесь отражены только смысловые и стилистические разночтения; орфографические нормативные изменения типа сурьезно — серьезно, от морозу — от мороза, быстрой — быстрый и т. д. не учитываются.
В качестве основного принят текст 1833 г.; для «Отрывка из записок Иринея Модестовича Гомозейки» — текст его первой публикации в «Библиотеке для чтения». Основной текст печатается слева; правее, после косой черты, — последующий его вариант или варианты. Новые фрагменты текста, появившиеся в последующих изданиях, даются после последнего совпадающего с основным текстом слова. В больших по объему отрывках неварьирующиеся внутри него части опускаются и заменяются знаком ~ (тильда).
Обозначение источников вариантов дается общее, в соответствии с принятыми сокращениями (см. ниже). Варианты правки Одоевского для предполагавшегося второго издания «Сочинений» ввиду их немногочисленности приводятся в каждом отдельном случае с соответствующим указанием на источник. Промежуточный вариант, совпадающий с основным текстом, заменяется словами: как в тексте. Недописанная часть слова заключается в ломаные скобки < >.
В этом же разделе печатается вторая редакция «Игоши» (см. с. 171).
Печатные источники вариантов обозначаются следующими сокращениями:
1833 — Пестрые сказки с красным словцом… СПб., 1833;
КБ — Комета Белы, альманах на 1833 год. СПб., 1833;
БдЧ — Библиотека для чтения. 1834. № 4;
1844 — Одоевский В. Ф. Сочинения. СПб., 1844. Ч. III;
18442 — Одоевский В. Ф. Сочинения. СПб., 1844. Ч. III. С авторской правкой для предполагавшегося второго издания (хранится в ОР РНБ, ф. 539, оп. 1, пер. 69).
Игоша
(2-я редакция)
Я сидел с нянюшкой в детской; на полу разостлан был ковер, на ковре игрушки, а между игрушками — я; вдруг дверь отворилась, а никто не взошел. Я посмотрел, подождал — все нет никого.
— Нянюшка! нянюшка! кто дверь отворил?
— Безрукий, безногий дверь отворил, дитятко! Вот безрукий, безногий и запал мне на мысль.
— Что за безрукий, безногий такой, нянюшка?
— Ну, да так, известно что, — отвечала нянюшка, — безрукий, безногий.
Мало мне было нянюшкиных слов, и я, бывало, как дверь ли, окно ли отворится — тотчас забегу посмотреть: не тут ли безрукий — и, как он ни увертлив, верно бы мне попался, если бы в то время батюшка не возвратился из города и не привез с собою новых игрушек, которые заставили меня на время позабыть о безруком.
Радость! веселье! прыгаю! любуюсь игрушками! А нянюшка ставит да ставит рядком их на столе, покрытом салфеткою, приговаривая: «Не ломай, не разбей, помаленьку играй, дитятко». Между тем зазвонили к обеду.
Я прибежал в столовую, когда батюшка рассказывал, отчего он так долго не возвращался. «Все постромки лопались, — говорил он, — а не постромки, так кучер то и дело что кнут свой теряет; а не то пристяжная ногу зашибет, беда, да и только! Хоть стань на дороге; уж в самом деле я подумал, не от Игоши ли?»
— От какого Игоши? — спросила его маменька.
— Да вот послушай — на завражке я остановился лошадей покормить; прозяб я и вошел в избу погреться; в избе за столом сидят трое извозчиков, а на столе лежат четыре ложки; вот они хлеб ли режут, лишний ломоть к ложке положат; пирога ли попросят, лишний кусок отрушат…
— Кому это вы, верно, товарищу оставляете, добрые молодцы? — спросил я.
— Товарищу не товарищу, — отвечали они, — а такому молодцу, который обид не любит.
— Да кто ж он такой? — спросил я.
— Да Игоша, барин.
Что за Игоша, вот я их и ну допрашивать.
— А вот послушайте, барин, — отвечал мне один из них, — летось у земляка-то родился сынок, такой хворенький, Бог с ним, без ручек, без ножек, — в чем душа; не успели за попом сходить, как он и дух испустил; до обеда не дожил. Вот, делать нечего, поплакали, погоревали, да и предали младенца земле. Только с той поры все у нас стало не по-прежнему… впрочем, Игоша, барин, малый добрый: наших лошадей бережет, гривы им заплетает, к попу под благословенье подходит; но если же ему лишней ложки за столом не положишь или поп лишнего благословенья при отпуске в церкви не даст, то Игоша и пойдет кутить: то у попадьи квашню опрокинет или из горшка горох выбросает; а у нас или у лошадей подкову сломает, или у колокольчика язык вырвет — мало ли что бывает.