Вот отчего так трудно иметь дело с пошехонцами. Нельзя надеяться на их поддержку, нельзя рассчитывать, что обращенная к ним речь будет сегодня встречена с тем же чувством, как и вчера. Вчера существовало вещее слово, к которому целые массы жадно прислушивались; сегодня — это же самое слово служит не призывным лозунгом, а сигналом к общему бегству. Да хорошо еще, ежели только к бегству, а не к другой, более жестокой, развязке.
И, право, преобидное это дело. Этой силой приводить к нулю, сожигать дотла самые горячие надежды обладает не что-либо устойчивое, крепкое, убежденное, а нечто мягкотелое, расплывчивое, подобно воде, отражающее все, что ни пройдет мимо. Но что еще обиднее: сами носители надежд не только подчиняются этому явлению, но даже не видят в нем никакой неожиданности. Разве это тоже не мягкотелость своего рода?
На днях мне именно пришлось встретиться с некоторыми разновидностями этой пошехонской мягкотелости. Сперва простеца-пошехонца встретил; спрашиваю: «Как дела?» — и слышу в ответ какие-то отрезвленные речи: всё пословицы, да всё дурацкие. Изумляюсь.
— Как же это так, — спрашиваю, — словно бы вы еще недавно совсем другие слова говорили?
— Другие? будто бы? А впрочем… Да надо же наконец и за ум взяться! пора! — отвечает он, и отвечает так естественно, как будто и в самом деле у него ума палата.
— Отрезвились?
— Да, отрезвились… пора! Всё слова, одни слова…
— Понимаю: надоело? В чем, однако ж, бессловесное-то отрезвление ваше состоит?
— Да там увидим. Не программы же, в самом деле, составлять! Видали мы эти программы, знаем! Достаточно и того, что «фраз» больше не будет… За ум, батюшка, взялись! за ум!
Только и всего; и больше ничего у него и нет. И эти-то слова не его, а Мазилкины. Произнеся их, он чмокнул мне ручкой и заковылял восвояси. И этому его Мазилка научил: «Не задерживайся, мол, не калякай много!» Да и произнес он их каким-то раздвоенным голосом: не то сам над собой смеялся, не то надо мной иронизировал. Тоже Мазилка научил: «Ты так калякай, чтобы во всякое время во всех смыслах понять было можно».
Словом сказать, как ни поверни отрезвленного пошехонца, от всякой части его тела клоповником пахнет.
Через две-три минуты встречаю мягкотелого интеллигента. Огорчен, но предвидел.
— Что? как?
— Ни сесть, ни встать!
— Вот беда-то!
— Н-да… впрочем, это давно можно было предвидеть!
На этот раз я уже сам чмокнул ручкой и пошел восвояси. Но ему, вероятно, показалось, что я огорчился, и он догнал меня.
— Ничего не поделаешь, — сказал он, — надо переждать. Мазилка сказывал, что ненадолго. Он ведь, Мазилка-то, и сам…
Еще несколько шагов — и еще пошехонец навстречу. Этот как будто слегка ополоумел: озирается, нюхает, ищет.
— Чего ищете?
— Да вот «человека» разыскиваем. Допросить, вишь, надо.
— Какого такого «человека»?
— Виноватого. Мазилка…
Я не слушал дальше. Опять и опять Мазилка! Ужасно! ужасно! ужасно!
Я охотно признаю, что пошехонец еще не дошел до предательства, но он уже с головы до ног опутан нитями апатии, индифферентизма и повадливости, которые для предательства представляют знатное подспорье. В так называемую фразу он изверился; книга ему опостылела; ни в каком умственном возбуждении он потребности не ощущает. Есть у него Мазилка, которому «лучше видно», и больше ему ничего не надо. Под его эгидой он и бредет в сумерках куда глаза глядят. И думает, что живет.
Спрашивается: какая вера в «конец концов» устоит ввиду этого мягкотелого организма, который только с тех пор и сознал себя благополучным, как утратил способность мыслить и словеса позабыл?
Но возвращаюсь к рассказу.
Воротились пошехонцы домой, вымокшие, иззябшие, сердитые. Некоторые, впрочем, надеялись, что во сне бог счастия пошлет; но так как легли спать на голодное брюхо, то сны видели лютые. То будто мохнатый зверь животы у них выедает, то будто куш в лотерею выиграли, да лотерейный билет потеряли. Так ничего и не выспали. И наутро встали еще более мрачные и обескураженные.
К тому же и публицист Скоморохов не молчал, а все пуще да пуще разжигал сердца пошехонцев. Именно в это самое утро он разразился громовой передовицей:
«Говорят, что мы отрезвились*, — писал он в «Уединенном пошехонце», — но есть два сорта отрезвления: одно — страдательное, заключающееся в пассивном уклонении от бесчестных приманок шутовского либерализма; другое — деятельное, которое преследует либерализм в самом корне, или, точнее, в самых носителях этого шутовства. Первое из этих отрезвлений есть отрезвление неполное, робкое и в практическом смысле дающее лишь скудные результаты. Человек отрезвился, стряхнул с себя иго отвратительной хмары, заслонявшей перед его глазами здоровую действительность, сделался преданным и честным членом своей муниципии — конечно, это прекрасно и заслуживает всяческого поощрения. Но можно ли сказать по совести, что на этом одном и должен завершиться процесс отрезвления? Нет, всякий, кому дороги интересы Пошехонья, не может не сознаться, что личное отрезвление есть только первый этап на пути отрезвления действительного и плодотворного. Недаром «Norddeutsche Zeitung», говоря о нашей склонности к чрезвычайным полетам в область преуспеяния, побуждает нас и впредь действовать в том же направлении. Недаром он усматривает в этом залог нашей способности выходить сухими из воды. Орган железного канцлера, который зорко следит за каждым нашим шагом, не может в данном случае иначе и поступить. Он должен назвать силою то, что, в сущности, составляет нашу слабость: это его прямая выгода.* В его интересах обольщать и убаюкивать нас. Но мы обязаны стоять на страже против подобных обольщений; мы должны смотреть на них как на засаду, устраиваемую ловким врагом с целью застигнуть нас врасплох. Поэтому, сделавши первый шаг в смысле отрезвления, мы обязываемся не ограничиваться им, но идти к намеченной цели неуклонно, не обходя ни одного указания, предъявляемого строгой логикой. А логика говорит так: только то отрезвление целесообразно, которое имеет характер деятельный.
Нас часто укоряют в том, что мы слишком охотно доверяемся «фразе», и надо сознаться, что укор этот вполне нами заслужен. Шутовская либеральная суматоха, которая и поныне еще не признает себя побежденною, чуть было навсегда не осудила нас на бесплодие, в смысле саморазвития. Да и наверное успела бы в своем дерзком предприятии, если б случайность не выдвинула вперед забытый и забитый пошехонский здравый смысл и не дала ему возможности восторжествовать. Что торжество получилось полное и бесспорное (и притом в самое короткое время) — в этом нынче уже никто не сомневается;* но не следует забывать, что торжество, вооружая нас значительными правами, налагает на нас и обязанности. Какие же это обязанности? в чем должна заключаться главная задача осенившего нас отрезвления? — На эти вопросы мы можем дать только один ответ: задача, нам предстоящая, заключается в том, чтобы от фразы перейти к делу. Не к тому широковещательному, полному бесплодных обольщений делу, благодаря которому мы двадцать пять лет кряду висели на воздухе, а к тому простому, вразумительному и для всех доступному делу, которое приглашает нас не замыкаться в личной благонамеренности, но вывести эту последнюю на арену плодотворных практических применений.
И прежде всего нам предстоит заявить без малейших колебаний, что процесс отрезвления касается не только отдельных индивидуумов, но всех вообще обывателей, и притом в равной степени. Все обязаны отрезвиться, даже те, которые не чувствуют к тому особенной склонности. Это необходимо для того, чтобы обеспечить задачи отрезвления в будущем. Задач этих покуда мы не называем, но имеем полное основание сказать, что их предвидится немало, и притом совершенно неожиданных. Надо своевременно и без остатка устранить все, что может послужить препятствием для всестороннего разрешения этих задач. Ибо от такого исхода зависит общее благо, а ежели кто не желает этого общего блага, тот, очевидно, не может желать и своего собственного, личного блага. Такой отщепенец как бы говорит нам: «Извергните меня из среды своей, ибо я одичалый член вашего общежития! Не щадите меня, ибо я и сам каждым шагом своим доказываю, что не желаю вашей пощады!» Спрашивается: справедливо ли мы поступим, ежели не выполним требования, предъявляемого нам самим отщепенцем?