Из закусок в Египте только сардинки и можно есть. Сельди — с запашком, а икры да балыка ни за какие деньги достать нельзя. Финансов там и в заводе нет; рублей не видать, а водятся полтинники, да и те смахивают на четвертаки. Так что приходится занимать солдат усиленным моционом, чтобы они забыли об жалованье. Торговля ведется исключительно сфинксами и мумиями, а много ли ими наторгуешь? Судов — нет, а вместо них правило: сколько заслужил, столько и получи! Равным образом нет ни наук, ни литературы, а следовательно, нет и превратных толкований. Упований у египтян тоже нет, кроме одного: когда русские выгонят торгашей-англичан из Индии, тогда и они поправятся. А почему и в каком смысле «поправятся» — неизвестно. Известно только, что каждый раз, как он, Редедя, развивал свои предположения относительно Индии, то даже крокодилы — и те плакали.
Много и кроме этого любопытного рассказал Редедя про Египет, но иногда почему-то сдавалось, что он словно не об Египте, а об Весьёгонском уезде разговаривает. Например: и весьёгонцам хочется Индию под нозе покорить, и египтянам — тоже, а зачем — ни те, ни другие не знают. Или: и в Египте насчет недоимок строго, и в Весьёгонском уезде строго, а денег ни тут, ни там — нет.
Чем-то фантастическим отдавало от этих рассказов, а мы все-таки слушали и наматывали себе на ус. Что такое Редедя? откуда он вышел? в силу чего мечется? действительно ли он додумался до какой-то задачи, или же задача свалилась к нему зря? а может быть, и не задача совсем, а просто, как говорится, восца́. Или, может быть, сказок он в детстве начитался, как Иванушко-дурачок жар-птицу добывал, на саночках-самокаточках ездил, на ковре-самолете летал. Ну, и пошел по следам. Глумов даже не утерпел, чтоб не формулировать этих догадок.
— Слушаю я тебя, голубчик, — сказал он, — да только диву даюсь. Так ты говоришь, так говоришь, что другому, кажется, и слов-то таких ни в жизнь не подобрать… Точно ты из тьмы кромешной выбежал, и вдруг тебя ослепило… И с тех пор ты ни устоять, ни усидеть не можешь…
— И не усижу, — твердо ответил Редедя, — покуда хоть один торгаш-англичанин остается в Индии — не усижу!
А весьёгонцы слушали эти речи и плескали руками. И кричали: браво, русский Гарибальди! живио! уррааа! А один, помоложе, даже запел: allons, enfants de la patrie… * [45]
Плескали руками и мы с Глумовым, во-первых, потому, что попробуй-ка в сем разе не поплескать — как раз в изменники попадешь, а во-вторых, и потому, что, в сущности, это была своего рода беллетристика, а до беллетристики все мы, грешным делом, падки. И Глумов очень чутко выразил общее настроение, сказав:
— Шествуй, брат! такая уж, видно, у тебя планида… Но географию Смирнова все-таки купи, потому что в противном случае, подобно древнему фараону, заедешь вправо, и тогда поминай как звали!
Разговор этот, вместе с возгласами и перерывами, длился не более часа, а все, что можно было сказать, было уже исчерпано. Водворилось молчание. Сначала один зевнул, потом — все зазевали. Однако ж сейчас же сконфузились. Чтобы поправиться, опять провозгласили тост: за здоровье русского Гарибальди! — и стали целоваться. Но и это заняло не больше десяти минут. Тогда кому-то пришла на ум счастливая мысль: потребовать чаю, — и все помыслы мгновенно перенеслись к Китаю.
— Вот бы нам куда! — молвил один из весьёгонцев.
— Уж мы одной ногой — там-с! а со временем и другой ногой будем-с! — обнадежил Редедя и при этом сообщил, что китайцы производят торговлю чаем, фарфором и тушью, а питаются птичьими гнездами.
Опять водворилось молчание. Вдруг один из весьёгонцев начал ожесточенно чесать себе поясницу, и на лице его так ясно выступила мысль о персидском порошке, что я невольно подумал: вот-вот сейчас пойдет речь о Персии. Однако ж он только покраснел и промолчал: должно быть, посовестился, а может быть, и чесаться больше уж не требовалось.
Пользуясь этою передышкой, я сел на дальнюю лавку и задремал. Сначала видел во сне «долину Кашемира», потом — «розу Гюллистана», потом — «груди твои, как два белых козленка», потом — приехал будто бы я в Весьёгонск и не знаю, куда оттуда бежать, в Устюжну или в Череповец… И вдруг меня кольнуло. Открываю глаза, смотрю… Стыд!! Не бичующий и даже не укоряющий, а только как бы недоумевающий. Но одного этого «недоумения» было достаточно, чтоб мне сделалось невыносимо жутко.
Целая масса вопросов вдруг закружилась в моей голове. Как будто я только сейчас проснулся после долгого сна, наполненного безобразнейшими сновидениями. Сновидения эти стояли передо мной как живые, со всеми живыми подробностями, почти доступными осязанию; и так как они воплощали собой вчерашний день, то я не только отказаться от них, но и усомниться в их подлинности не мог. Но и за всем тем я не понимал. Я отдавал себе вполне ясный отчет в фактической стороне этих сновидений: в какой форме они зародились, как потом перешли через целую свиту лиц, городов, местностей (Иван Тимофеич, Балалайкин, Очищенный, Корчева, Самарканд и т. д.), но какую связь имели эти изменения форм с моим внутренним существом, с моим сознанием — этого я никак проследить не мог. Очевидно, я жил под влиянием какого-то страшного нравственного угнетения, которое низводит человека на степень автомата. Я помнил, что познакомился с Парамоновым, с Прудентовым, с Редедей, что был в Корчеве, в Кашине, но в силу чего я сделал эти знакомства и совершил эти путешествия — я не мог понять. Очевидно, что даже теперь, в эту минуту, я был угнетен. И чувствовал, что у меня замирает сердце, что все мое существо переполнено смутной тревогой и что глаза мои почти инстинктивно избегают встречи с посторонним взором…
Так подействовала на меня встреча с Стыдом.
— За здоровье русского Гарибальди! живио! уррааа! — опять и опять грянуло в моих ушах.
Стулья на этот раз усиленно застучали. В зале произошло общее движение. Дорожный телеграф дал знать, что поезд выехал с соседней станции и через двадцать минут будет в Бежецке. В то же время в залу ворвалась кучка новых пассажиров. Поднялась обычная дорожная суета. Спешили брать билеты, закусывали, выпивали. Стыд — скрылся. Мы с Глумовым простились с Редедей и выбежали на платформу. Как вдруг мой слух поразил разговор.
— На самом, значит, мелком месте, — рассказывала одна чуйка другой, — только рыло и окунули, даже затылка не замочили!..
— Подох?
— Тут же и пузыри стал пущать. Дьякон-то, вишь, слепой: стоит да бормочет, а их и след простыл!
— Сколь много ноне этой пакости завелось! Беспременно это дело разъяснить надо!
— Товарищей ихних и теперь за караул взяли. Четверо. И баба с ними увязалась. Сегодня же всех в Кашин отправили. А за теми, за двоими, во все концы гонцов разослали…
Мы с Глумовым стояли друг против друга и безмолвно прислушивались.
— Начинается! — наконец произнес я.
— И какая, братец, это с моей стороны была гадость! — ответил он, — даже об Фаинушке позабыл… убежал!
— Послушай… а ведь нам в Кашин ехать надо! — предложил я.
— И непременно вместе с Редедею, — прибавил Глумов. — И его будут искать, и Балалайкина, и Прудентова… всех!
— Ты думаешь, стало быть, что теперь всё… вседела наши должны обнаружиться?
— Непременно все.И я уверен, что и Иван Тимофеев, и Прудентов, и Балалайкин — всенепременно соберутся в Кашине. Вот увидишь. Что такое сама * по себе смерть жида? Это один из эпизодов известных веяний * — и больше ничего. Не этот факт важен, а то, что времена назрели. Остается пропеть заключительный куплет и раскланяться.
Я слушал глумовские предсказания и сопоставлял их с недавним появлением Стыда. И чем более я думал над этим, тем больше находил связи, тем больше убеждался, что времена действительно созрели.