— И это опять-таки анекдот!
— Ах, любезный, да ежели вся жизнь из анекдотов состоит? На выдумки, что ли, пускаться прикажешь, чтоб тебя не огорчать?
— Выдумывать, конечно, незачем, а воздерживаться — пожалуй, не лишнее!
— То есть рапортовать, что все сословия, в одном общем чувстве умиления, воссылали теплые мольбы… так, что ли?
— Нет, и не так. Скажу тебе откровенно: и сам даже не знаю как; но знаю наверное, что от всех этих анекдотов фальшью отдает. И еще знаю, что и в среде интеллигенции найдется довольно людей, которые совсем не так легкомысленно относятся к делу… ты, например?
Вопрос был поставлен не без ехидства, и я, признаюсь, ожидал, что Глумов смутится или, по малой мере, прибегнет к одному из множества истрепанных оправданий, вроде: «я — человек искалеченный», или: «моя песня спета» и т. д. Но он, по-видимому, решился не смущаться ни перед какими вопросами.
— Я-то! — воскликнул он совершенно просто, — а ты почему думаешь, что я к чему бы то ни было и как бы то ни было относиться должен?
— Однако!
— Разве я что-нибудь знаю? разве я когда-нибудь за свой счет думал? разве мне не твердили с пеленок, что я — ничего более, как пятое колесо в колеснице? Нет, государь мой, от «отношений» к чему бы то ни было прошу меня раз навсегда уволить! Не мое дело — вот единственный ответ, который я могу на все вопросы дать и за который наверное получу полный балл у своего соломенского исправника. И все, к чему я сознаю себя нравственно обязанным, это — не кобениться, не глубокомысленничать насчет проливов и не науськивать. А по прочему по всему я такой же культурный человек, как и все.
Возражать на этот новый глумовский парадокс было, конечно, не мудрено (у меня даже целый ряд живых картин по этому случаю в голове мелькнул); но скользко было следовать за ним по этому пути, и потому мы благоразумно смолчали.
— Ну, хорошо, — начал опять Положилов, — оставим интеллигенцию в стороне. В народе что говорят?
— В народе, любезный друг, не хвастаются, не долгоязычничают и даже ничего не знают о проливах, а просто несут свои головы. Только вою очень уж много.
— Гм… да?
— Да, есть-таки. Ехал я нынче из деревни до железной дороги, так и до сих пор в ушах звенит. Все двадцать верст, как нарочно, партии ратников тянулись, а за ними толпами бабы… всю жизнь этих звуков не позабыть!
Глумов умолк на минуту, словно почувствовал неловкость.
— Мы этих картин не видим, — продолжал он, — а потому даже лучшие из нас представляют себе народ в виде громадного и упругого кокона, от которого отскакивают всякие бедствия или, по крайней мере, не так мучительно вонзаются. Так это неправда. Никакого кокона нет, а есть мириады отдельных единиц, из которых каждая за свой собственный счет страдает и стонет. И даже больше, нежели, например, мы, потому что ей, этой безвестной единице, приходится прямо кровь проливать и голову нести, а не морально только изнывать. Да, господа, коли издали слушать, так и стон в общей массе не поразителен, даже гармонию своеобразную представляет, а вот как выхватить из этой массы отдельный вопль… ужасно! ужасно! ужасно!
— Позвольте вам, сударь, доложить, что вой этот собственно… — попробовал было вмешаться Дрыгалов, но Глумов даже не обратил внимания на его перерыв.
— Да, — продолжал он, — народ и теперь, как всегда, ведет себя сдержанно и степенно. Он всякую тяжесть выдержит на своих плечах, из всякой беды грудью вынесет! Теперь мы и сами готовы признать, что народ, в самом деле, есть нечто, имеющее собственную физиономию, а не просто объект для экономических и административных построений; а давно ли…*
— Позвольте, однако, вам доложить, что собственно бабы эти… — опять рискнул Дрыгалов, но Глумов и на этот раз не дал ему высказаться.
— Знаю, Терентий Галактионыч, что ты хочешь сказать, и заранее говорю: умолкни! Умолкни, потому что, если ты выскажешь то, что у тебя на языке вертится, — тебе же стыдно будет! Да, господа, стыдно! Стыдно разговаривать, стыдно проводить время… даже жить в иные минуты чувствуется неловко!
— А жить все-таки нужно! — задумчиво отозвалась Поликсена Ивановна.
— Жить нужно для сродственников, для знакомых… вообще для всех нужно жить! — сентенциозно поддержал ее Дрыгалов. — Иван Николаич люди одинокие — вот им и сподручно панафиды-то эти петь!
— Панихиды, а не панафиды, — поправил его Глумов, — который год ты первую гильдию платишь, а по-благородному все-таки говорить не умеешь! А впрочем, ты прав: именно панафиды — весь этот разговор наш. И охота тебе, Павел Ермолаич, об таких материях речь заводить! Сидели бы да зубами щелкали — право, с нашего брата предостаточно.
— Ничего, сударь, в канпании отчего ж и не поговорить! — рассудил Дрыгалов, — кабы за нами дело какое стояло — ну, тогда точно что не до разговоров! а то делов никаких нет, время праздничное — никто не забранит, ежели, между прочим, и слово перекинем.
— Так ты и перекидывай, ежели у тебя язык чешется!
— Нет уж, сделайте ваше одолжение, извольте продолжать! всех вы отрекомендовали, так уж и нам, купечеству, аттестат пожалуйте!
— Посмотри на свое пузо — вот тебе и аттестат!
— Пузо, сударь, от пищи, а пища от бога. Нет, вы нам вот что доложите: неужто в нашем купечестве этого духу мало?
— Какого духу?
— А вот хоть бы насчет этих самых обстоятельств.
— А кто от ратничества всеми правдами и неправдами откупается?
— Так ведь это по человечеству-с. Нешто приятно теперича, в самое, можно сказать, горячее время, свой интерес бросать? Или, например, нешто приятно отцу воображать, как над его дитёй свиное ухо надругательство будет делать?
— Дальше!
— А вы насчет пожертвованьев Павлу Ермолаичу доложите. Пожертвования откуда идут?
— Откуда? — из ящичка!
— Да, да, да! — вспомнил и Положилов, — и ты ведь, Терентий Галактионыч, давеча об «ящичке» поминал… Сказывай, что за штука такая?
— Просто общественные деньги, земские, городские — вот они ими и жертвуют, — пояснил за Дрыгалова Глумов.
— Так что ж что общественные! чай, и наших частичка тут есть!
— Ни шелега.* Частичку, об которой ты говоришь, совсем не на этот предмет ты внес. Не пожертвовал, а именно внес, потому, что если бы ты по окладному листу не уплатил,* так у тебя имущества на соответствующую сумму описали бы. Понимаешь?
— Понимаю, и все-таки…
— Гм… так вот оно что! — молвил Положилов, — а я было на тебя, степенный гражданин, по части одеяльцев для нашего комитета надежды возлагал!
— На этот счет будьте спокойны, Павел Ермолаич. Всем достанет! ежели даже целую армию пожелаете прикрыть — предоставим в лучшем виде!
— Из ящичка?
— Уж там из ящичка ли, из своих ли — будет доставлено!
— То-то, ты у меня смотри: я уж и генеральше пообещал. Ну, и она не прочь походатайствовать за тебя… Только вот не знаю, не испортил ли ты дела тем, что сневежничал давеча.
— Помилуйте! что же я такое сделал? — испугался Дрыгалов.
— А помнишь: «только свистните, ваше превосходительство»? а? Разве с высокопоставленными дамами так разговаривают?
— Да, друг, проштрафился ты! «только свистните»! — шутка сказать! — поддразнил и Глумов. — Ты на какой ленте-то ожидал?*
— Все бы хоша с черными полосками…
— А теперь и с белыми полосками за глаза довольно. Ах! господа, господа! так вот вы какими средствиями патриотические-то огни поддерживаете!
Восклицание это заставило Положилова на минуту смешаться, но он сейчас же, впрочем, поправился.
— Любезный друг, — сказал он, — в настоящее время надо практических результатов достигать, а не миндальничать. Задача предстоит такая: раненым необходимы одеяла — не был ли бы комитет чересчур уж наивен, если бы дожидался, пока одеяла с неба спадут?