— Какие же это правила?
— А такие правила, что дети должны почитать родителей, — вот какие!
— В чем же, однако, выразилась непочтительность Короната?
— И ежели родители что желают, то дети должны повиноваться и не фантазировать! — продолжала Машенька, не слушая меня, — да, есть такие правила! есть! И правительству эти правила известны, и всем! и никому эти правила пощады не дадут — не только детям… непочтительным, но и потаковщикам их!
— Так ты, значит, и меня… по-родственному?
— Нет, я не про тебя, а вообще… И бог непочтительным детям потачки не дает! Вот Хам: что ему было за то, что отца родного осудил! И до сих пор хамское-то племя… только недавно милость им дана! *
— Но ежели ты так верно знаешь, что бог непочтительных детей наказывает, то пусть он и накажет Короната! Предоставь это дело богу, а сама жди и не вмешивайся!
Слова эти окончательно раздражили ее, так что она почти хриплым голосом кинула мне в ответ:
— Ах, мой родной! уж извини ты меня! не училась ведь я кощунствовать-то!
— Тут и нет кощунства. Я хочу сказать только, что если ты вмешиваешь бога в свои дела, то тебе следует сидеть смирно и дожидаться результатов этого вмешательства. Но все это, впрочем, к делу не относится, и, право, мы сделаем лучше, если возвратимся к прерванному разговору. Скажи, пожалуйста, с чего тебе пришла в голову идея, что Коронат непременно должен быть юристом?
— Стало быть, пришла… если так вздумалось!
— Вот видишь: тебе «вздумалось», а Коронат, по твоему мнению, не имеет права быть даже сознательно убежденным! Ведь ему, конечно, ближе известно, какая профессия для него более привлекательна.
— Хороша привлекательность… собак потрошить!
— В этом ли привлекательность или в чем-нибудь другом — это вопрос особый. Важно тут убеждение, на каком поприще можешь наибольшую сумму пользы принести.
— Однако! по-твоему, значит, дети умнее родителей стали! Что ж, по нынешнему времени — пожалуй!
— Оставь, сделай милость, нынешнее время в покое. Сколько бы мы с тобой об нем ни судачили — нам его не переменить. Что же касается до того, кто умнее и кто глупее, то, по мнению моему, всякий «умнее» там, где может судить и действовать с бо́льшим знанием дела. Вот почему я и полагаю, что в настоящем случае Коронат — умнее.Ведь правда? ведь не можешь же ты не понимать, что поднятый им вопрос гораздо ближе касается его, нежели тебя?
Я взглянул на нее в ожидании ответа: лицо ее было словно каменное, без всякого выражения; глаза смотрели в сторону; ни один мускул не шевелился; только нога судорожно отбивала такт.
— Скажи же что-нибудь! Ну «да́» — не правда ли, «да»? — настаивал я.
— Как христианка и как мать… не могу, мой друг! — отвечала она, постукивая в такт ножкой с тою неумолимо-наглою непреклонностью, которая составляет удел глупца, сознающего себя силой.
Я понимал, что мне нужно замолчать; но темперамент требовал, чтоб я сделал еще попытку.
— Вспомни, — сказал я, — что ты одной минутой легкомыслия можешь испортить жизнь своего сына!
— Нет уж…
— Помни, что Коронат все-таки выполнит свое намерение, что упорство твое, в сущности, ничего не изменит, что оно только введет в существование твоего сына элемент нужды и что это несомненно раздражит его характер и отзовется на всей его дальнейшей жизни!
— Нет уж…
— Машенька! наконец, не Коронат, а я, я, я прошу тебя изменить свое решение!
— Нет уж…
— Слушай же ты, однако ж…
Я остановился вовремя. Но она, должно быть, сама заметила, что отвечала мне не «по-родственному», и потому поспешила прибавить:
— Я хочу сказать, что правила мои не дозволяют…
— Чего не дозволяют?
— Ну… сделать… или, как это… уступить… Господи, боже мой! да что же это за несчастие на меня! Я так всегда тебя уважала, да и ты всегда со мной «по-родственному» был… и вдруг такой разговор! Право, хоть бы наши поскорее приехали, а то ты меня точно в плен взял!
— Так это — твое последнее слово?
— Какое же… «слово»! Никакого «слова» я не говорила… ах, право, какой ты! Я только об «правилах» своих говорю, а он сейчас: «слово»!
Предмет моей поездки в несколько минут был исчерпан сполна. Мне оставалось только возвратиться в Чемезово, но какая-то смутная надежда на Филофея Павлыча, на Нонночку удерживала меня. Покуда я колебался, звон бубенцов раздался на дворе, и, вслед за тем, целая ватага влетела в переднюю.
— А вот и наши приехали! — весело воскликнула Машенька, поднимаясь навстречу приезжим.
Филофей Павлыч сделался как-то еще крупнее прежнего: по-видимому, земские хлебы пошли ему впрок. Но грации от этого в нем не убавилось, той своеобразно-семинарской грации, которая выражалась в том, что он, во время разговора, в знак сочувствия, поматывал направо и налево головой, устроивал рот сердечком, когда хотел что-нибудь сказать приятное, и приближался к лицам женского пола не иначе, как бочком и семеня ножками. Фистула по-прежнему красовалась под левою его скулой и точно так же была залеплена черным тафтяным кружком; на лбу возвышался кок, и виски были зачесаны по направлению глаз, словно приклеены. Он молодился, одет был в щеголеватый светло-серый костюм и относился к жене с предупредительностью маркиза с подмостков Александрийского театра. Вообще он был игрив и играл в доме роль не деспота, а скорее избалованного молодого человека.
Нонночка нимало не походила на мать. Это была рыхлая и вальяжная молодая особа с очень круглыми чертами лица, с чувственным выражением в больших серых глазах навыкате, с узеньким придавленным лбом, как у негритянки, с толстым носом, пухлыми губами, высокою грудью и роскошною косой. Наружный тип Саввы Силыча воплотился в ней вполне, но так как воспитание было дано ей «неженное», то есть глупое, то внутренний тип выработался свой, не похожий ни на отца, ни на мать. По всем признакам, это была личность ленивая, праздная и чувственная, которую могли занимать только сплетни, еда и супружеские ласки. К близким она относилась капризно, к мужу — как-то пошло-любовно. Беспрестанно присасывала она к его губам свои пухлые губы (у Машеньки всегда в этих случаях даже белки глаз краснели), и лицо ее при этом принимало то плотоядно-страдальческое выражение, которое можно подметить только у очень чувственных женщин. Ни чтение, ни так называемые talents de société [426], ни даже наряды — ничто не занимало ее. Одета она была слишком неряшливо для «молодой», и я без труда счел несколько пятен на ее платье, которое вообще чересчур уж широко сидело на ней.
Муж ее, Павел Федорыч Добрецов, один из птенцов той школы, которая снабжает всю Россию героями судоговорения, — молодой человек, небольшого роста, очень проворный, ходкий и с чрезвычайными претензиями на деловитость и проницательность. Едва три года, как он кончил курс, — и уже уловлял вселенную в качестве судебного следователя * . Маленькие глаза его как-то пытливо перебегали с одного предмета на другой, как будто хотели отыскать поличное; но я не думаю, чтоб это было в нем прирожденное ехидство, а скорее результат похвал и начальственных поощрений. Очень часто молодые люди сначала только роль играют, а потом втягиваются и получают дурные привычки. На меня подобные люди, всегда что-то высматривающие и поднюхивающие, к чему-то прислушивающиеся, производят неприятное впечатление. Все кажется, будто вот-вот у меня сейчас кошелек из кармана исчезнет. Конечно, я первый очень хорошо понимаю, что подозрение мое неосновательное, но переломить невольного чувства все-таки не могу. Не кошелек, так другое что-нибудь, — а непременно он у меня вытянет! думается мне. Может быть, он в душе моей покопаться хочет, что-нибудь оттудова унести, ради иллюстрации в искренней беседе с начальством… Много, ах, много нынче таких молодых людей развелось! и глазки бегают, и носик вздрагивает, и ушки на макушке — всё ради того, что если начальство взглянет, так чтобы в своем виде перед ним быть…