По другую сторону сцены — такой высокий, что конька его крыши нельзя было увидеть со двора — располагался храм. Он напоминал не просто крепкого, уверенно стоящего на земле крестьянина, но — и в этом заключалась его тайна — того Горбуна, ловца цикад, о котором нам поведал Лецзы: Горбун упражнялся с глиняными шариками, стараясь уложить их на коконе цикады, чтобы они не скатывались вниз; когда ему удавалось удержать в равновесии одновременно пять шариков, он мог ловить цикад так, будто просто их подбирал, — ибо стоял неподвижно словно старый пень, руки держал точно сухие ветви; вся его воля сосредотачивалась только на этом[287]. Мощно стоял храм, не слушал музыки, доносившейся с театральных подмостков, утаивал все движения гордыни, как бы в насмешку над ней пропускал совсем мало света в собрание духов и богов, которым предоставил убежище. Беда нависла над ним. Деревянный кумир городского бога[288], еще месяц назад кичившийся богатым нарядом и собственной печатью, сейчас, опозоренный, стыдливо томился в полумраке. Ибо городским богом сделали недостойного: когда здесь участились беспорядки, разбойные нападения, поджоги, градоначальник приказал раздеть бога донага и, чтобы утяжелить наказание, выволочь его, предварительно обмотав ему шею цепями, за храмовые ворота. Когда порядок был восстановлен, бога вернули на его законное место, но на сей раз облачили в дешевый халат; почерневший от солнечного света и от несправедливых обвинений, бог теперь упорно молчал в тихом как могила храмовом зале. Никто из окружавших его многочисленных пестро разодетых помощников — секретарей, шпионов, палачей, вертухаев, полицейских — не сомневался в том, что униженный, но не утративший силы воли бог в самом скором времени решится на какую-нибудь крайность. Ибо город на свою же погибель выпестовал в нем демона[289].
А совсем рядом от входа в храм потайная дверца вела в большое здание ломбарда[290], служившего также местом совещаний для членов различных гильдий и тайных союзов. Мятежники не без оснований полагали, что строение, вплотную примыкающее к жилищу бога-покровителя крепостных стен и рвов, наилучшим образом обеспечит им безопасность. В этом длинном и низком складском помещении были сложены предметы мебели, узлы с одеждой, театральные костюмы, украшения, паланкины. От узлов и ящиков исходил маслянистый запах. Здесь подолгу не бывало никого, кроме крыс и мышей. Однако на третий день после выступления Го в клубе гильдий сюда пришли, после закрытия рынка, более трех сотен человек, которые молча ожидали чего-то. Они заполнили все помещение; одеты были обычно, по-будничному. Приветствия, взмахи рук, самые невероятные позы… Почти все собравшиеся знали друг друга: представители влиятельных гильдий, «братья» и «сестры» из секты «поистине слабых», замкнувшийся в себе Го. Кузнец приглушенно крикнул седобородому человеку:
«Не соблаговолит ли достопочтенный учитель сообщить гостям, что им предстоит услышать?»
Благозвучный голос учителя:
«Достопочтенные господа, позвольте почтительнейше вас поприветствовать! Ваш невежественный слуга по своему почину никогда не взял бы на себя смелость сообщать вам что бы то ни было. Его трясущаяся голова давно к этому не способна. И все же сей полутруп хотел бы поблагодарить вас за то, что вы столь любезно предоставили ему возможность всех вас увидеть!»
Его обступили; пододвинули ему низкую стремянку. Го склонился в глубоком поклоне: «Не согласится ли все-таки достопочтенный господин учитель осчастливить нас своими наставлениями?»; другие поддержали эту просьбу. Учитель, улыбаясь, раскланялся на все стороны, пожевал беззубым ртом, поднялся на две ступеньки:
«Я родом из того самого села в Шаньдуне, где родился мудрый Ло Хуэй[291]. Он — наш великий наставник; и этот сарай с одеждой, с прочими тюками он наверняка счел бы вполне подходящим местом для собраний честных и благочестивых людей. Существуют великие стихии и великие силы; но, независимо от того, являетесь ли вы истинными последователями Ван Луня или только его доброжелателями, вы все хорошо знаете, что мы, в отличие от бонз и прочих священнослужителей, не молимся тысяче будд; таши-ламу вкупе с далай-ламой мы охотно уступим императору Цяньлуну. Наш же Будда смотрит на нас с неба, с гор и из чистых проточных вод; удары грома для него приятнее, нежели литавры и гонги; его любимые воскурения — облака и ветер; он пьет чай из особых пиал — пяти озер и четырех морей, охотно внимает шелесту древесных крон — своих молитвенных вымпелов[292]. У нас нет иных будд, кроме теплого ветра и дождя, кроме — увы! — тех тайфунов, что порой проносятся вдоль морского побережья; никого нет рядом с нами — будь то на юге, на западе или здесь; мы — черноголовый народ сыновей Ханя — остались одни. Мы — желтые как земля, как речная вода. Те, что живут на изнеженном Юге, накапливают жирок, приплясывают в пестрых одеждах; у нас же, обитающих близ Черной Драконовой реки[293], земля такая же суровая, как и люди. Потому-то все эти люди столь живучи. Незаметно, как скромная съедобная травка, вырастают наши дома из земли, приноравливаясь к биению пульса духов, к капризам воздушных струй; так мы уподобляемся Дао, мировому потоку стараемся не противиться ему. Мы, принявшие учение Ван Луня, не прикреплены к судьбе шейными колодками, не связаны с ней ножными оковами. Как сказано в древнем изречении: быть слабым супротив судьбы — единственное торжество, доступное человеку, столкнувшись с Дао, мы должны опомниться, приспособиться к нему, и тогда все нам будет даваться легко, как детям. Старикашка, выступивший сейчас перед вами, конечно же, говорил бессвязно, но он искренне стыдится своего слабоумия».
Старик спустился на одну ступеньку присел — хитрый павиан! — тут же на лесенке и прикрыл глаза. Здоровяки-грузчики сидели вплотную друг к другу во всех проходах; многие успели вскарабкаться на гигантские тюки и теперь поглядывали на происходящее сверху, тюки под их задницами стали совсем плоскими.
Изящно одетый молодой человек, раскрыв веер, направился к шаткому столу с изображениями Восьмерых Бессмертных, стоявшему наискосок от оккупированной стариком лесенки; несколько голов повернулось в его сторону, когда стол, о который он облокотился, скрипнул; юноша заговорил гортанным от смущения голосом:
«Да простят достопочтенный господин учитель и прочие высокочтимые господа мою дерзость. Я не собираюсь соревноваться в красноречии с господином учителем. Мы не имеем ни роскошных храмов, ни монастырей наподобие тех, которые Сын Неба так щедро украшает и одаривает слитками золота. За нас не молятся разодетые в шелка бонзы, совращающие наших детей и девушек. Видя чуждые нам алтари, мы только улыбаемся и пожимаем плечами. Я тоже иду по Чистому пути[294] и хочу пройти его до конца. Мы и наши потомки обязательно достигнем Вершины Царственного Великолепия. Но как бы вы — не примкнувшие к нам, приверженцам принципа у-вэй, — ни оценивали наши взгляды, именно мы являемся коренными уроженцами здешних, восточных краев, а вовсе не желтые бонзы; это мы — потомки „ста семейств“[295], а не святой с Горы Благодати, которого император так торжественно принимал у себя. Тот святой прибыл с Тибета, а умер в пекинском монастыре Сихуансы и был отправлен обратно в золотой ступе. Чужеземцы — маньчжуры и ламы — держатся друг за друга. Ламаистские монастыри пожирают нежные потроха этой страны; им все позволено; что же касается нас, то нам отрубают головы — хотя мы ничего для себя не требуем и никому не мешаем. Нас тысячи — да вы и сами это прекрасно знаете, дорогие достопочтенные братья, господа грузчики с джонок и все остальные. Мы родились на этой желтой земле и, поскольку мы люди мирные, не хотим, чтобы император и чужеземные монахи согнали нас с нее. Мы вообще-то должны были бы иметь право распоряжаться восемнадцатью провинциями по своему усмотрению — всей территорией восемнадцати провинций, от Ляодуна до Мяоцзы. Что плохого мы сделали? Обезумевшие отщепенцы в солдатской форме шляются с алебардами по нашим рынкам; кого они сегодня закуют в кандалы и кому отрежут язык, кого завтра подвергнут бичеванию? Мы родились в этой провинции и имеем право мирно здесь жить».