«Как вопят китайцы…»
«Они, похоже, ликуют. Стреляют из пушек. Да — и пускают ракеты».
«Чтобы мы их лучше видели, Цзяцин. Какой дикий народ! Совершенно лишенный разума…»
«Я закрою окна, отец, и задерну занавеси».
«Оставь, мне это не мешает. Это поучительно. Ты должен хорошо запомнить эти мгновения. Мы не часто оказываемся в ситуации, когда видим лица людей так близко. Минская династия не вернется — слышите, вы, дурачье? Императоры — не вчерашний обед, который можно опять подогреть. Вам же лучше — в десять раз лучше, — что вместе с маньчжурами пришла Чистая Династия! Вам требуется железная рука. Для такого народа невозможна никакая свобода. Его спасет только любовь, проходящая по улицам строевым шагом, с саблей на боку!»
Цяньлун теперь стоял у окна, угрожающе вскинув кулак. Цзяцин тоже поднялся. Цзяцин, после паузы: «Агуй удерживает Маньчжурский город. Наши валы и стены хорошо охраняются».
«Я знаю, ты не уверен в том, что они охраняются хорошо. Но для здешнего сброда и так сойдет».
«Не лучше ли было бы, отец, перебросить еще войска — часть Маньчжурских знамен, лучников из Гирина[306] — в Пурпурный город? Потому что ходят слухи о ненадежности некоторых наших знаменных полков».
«Наши полки все надежные. Откуда такие слухи?»
«Я не могу сообщить вам ничего определенного. Мой слуга передал мне подозрительную вощеную табличку с тайными знаками, которую обнаружили в казарме одного из знаменных полков. Я поспрашивал, но мне только сказали, что были и другие подобные инциденты».
Цяньлун язвительно ухмыльнулся: «Какие-то слухи… Подозрительная табличка… Казарма… Моим евнухам следовало бы слушать повнимательнее. Обычные женские сплетни. Только и всего».
«Тем не менее, это тревожит…»
«Я заметил. Тебя это встревожило».
«Царевна и остальные царевичи тоже слышали нечто подобное. И если мы боимся…»
«То вам же хуже, Цзяцин. Не дело царевен думать об обороне Пурпурного города. Ответственность за династию лежит на моих плечах».
Он захлопнул окно: «Задерни-ка занавеси, Цзяцин. На дворе слишком жарко. И шум мне надоел. Расскажи лучше о своих павлинах».
Цзяцин вопросительно посмотрел на него.
«Сколько их у тебя сейчас? Озаботился ли твой слуга, надзирающий за птичником, тем, чтобы получить самцов-производителей от Вана Турфанского? У меня таких самцов шесть — и все редкостной красоты».
Цзяцин промолчал. Император, теперь весь напружинившийся, невозмутимо продолжил: «Ты уже не интересуешься павлинами? Или в данный момент не интересуешься? Это ты зря. Животные и книги одинаково хороши: они не меняются. Те, за стенами, скоро перестанут стрелять. Чем мощнее движение, тем скорее оно выдохнется. А это восстание в пользу Минов — действительно мощное. Так что не тревожься, Цзяцин».
Старый государь расхаживал — с нарочитой жесткостью, почти не сгибая колен — по комнате. Поравнявшись со столом, заваленном бумагами и книгами, взял одну книгу, полистал; нахмурил лоб; его морщинистое лицо приняло задумчивое выражение.
Не отрывая глаз от страницы, он снова уселся к окну: «Да, это так. Именно так. Как хорошо, что имеются книги, которые я сам написал. Я могу сравнивать себя нынешнего с тем, каким был раньше; могу искать, находить… Мне хочется съездить в Мукден. Он очень красив; я когда-то описал его так, как юноша описывает прелести своей возлюбленной: описал горы, леса, бессчетных рыб в Талинхэ и других реках. Охоты; Тайцзун[307] не даром говорил: „Сражайтесь! Это единственный вид отдыха, достойный маньчжуров; наши горы поставляют нам врагов особого рода: охота должна быть для нас подобием войны“». Император опять погрузился в чтение; Цзяцин тихонько поднялся, неуверенно направился к выходу. Цяньлун окликнул его, улыбнулся: «Побудь со стариком. Он, может быть, тебя успокоит. Не ходи к женщинам, не то совсем потеряешь голову». Цзяцин послушно вернулся; император смотрел на него, все так же улыбаясь.
Пока Цзяцин сидел рядом с императором и опять безуспешно пытался убедить его вызвать в Пурпурный город дополнительные войска, а Цяньлун холодно и насмешливо возражал, в огороженном пространстве между дворцовыми павильонами царило смятение. У стен волновалась толпа, представлявшая собой непривычное смешение евнухов и военных. Евнухи пересчитывали солдат, затыкали себе уши при каждом новом выкрике ликования, доносившемся из охваченного пожаром Китайского квартала, бегали к павильонам, чтобы рассказать последние новости перепуганным дамам и высокопоставленным чиновникам, которые там заперлись. Самые жирные евнухи собирались группками, дрожали от страха, напяливали на себя шлемы, хватали мечи и щиты. Некоторые — более почтенного возраста — имели при себе шелковый шнурок или листочек золотой фольги, чтобы в крайнем случае умереть легкой смертью. Один добродушно настроенный солдат с черным петухом под мышкой показывал свою орущую птицу пробегавшим мимо евнухам и утешал их: пусть не волнуются — он готов пожертвовать кровь из гребня этого трехлетнего самца, чтобы облегчить их душам путь до могилы[308]; вот только оплатят ли они ему заранее такую услугу? Ближе к вечеру, но еще до наступления темноты Цяньлуна пронесли в паланкине вдоль стен Маньчжурского города: в течение часа он инспектировал воинские части и проверял, как охраняются разные ворота. Держался он с устрашающим хладнокровием. На ночь Цзяцина вызвали к императору. Принц — вне себя, чуть не плача — умолял отца как можно скорее перебросить дополнительные войска в Запретный город. Цяньлун нетерпеливо прервал его, заметив, что негоже прятаться от судьбы, уж коли она желает испытать Чистую Династию. Разве царевич сомневается в том, что фанатичные приверженцы Минов непременно — непременно! — разобьют себе лоб? И далее Цяньлун принялся терзать Цзяцина перечислением охраняющих Пекин военных подразделений, по мнению царевича слишком немногочисленных.
Как и ожидалось, посреди ночи распоясавшиеся мятежники начали штурм Маньчжурского и Императорского городов. В этой атаке, похоже, не было никакого порядка: крики штурмующих доносились одновременно со стороны обоих северных ворот, Фучэнмэнь и Аньдинмэнь, и трех южных — Шунчжимэнь, Хатамэнь и Цяньмэнь[309], от которых начиналась большая Императорская улица. Натиск мятежников был необычайно сильным. Для того, чтобы взломать ворота, убить или оттеснить караульных, им потребовалось совсем немного времени. Вначале маньчжурские войска отступили, но затем стали упорно и ожесточенно обороняться на улицах и в казармах. Сметая все на своем пути, толпа мятежников хлынула, прямо по трупам павших, через просторные ворота Южного города. Массы повстанческой армии смешались с торговцами из Китайского квартала, которые быстро присоединились к победоносным знаменам с минской символикой.
Коротконогие и широкоплечие маньчжурские солдаты сражались с высокорослыми уроженцами северных равнин, жаждавшими отмстить за ужасную засуху: крестьяне бесстрашно врывались в казармы, размахивая молотами для отбивки кос или свистящими молотильными цепами, — и падали с простреленной грудью. «Братья» и «сестры», предпочитавшие драться отдельно от других, изрыгали, подобно чудовищам, смерть — и сами ею давились.
Ослепительное бело-красное море огня на востоке Маньчжурского города дополняло эту картину подвижными перекрестиями легких световых бликов и тяжелых теней. Новый зерновой амбар на севере тоже полыхал. Дождь искр пролился на благодатную почву — расположенный чуть южнее огромный рисовый склад[310] — и за несколько минут превратился в гигантский, беснующийся на ветру цветок мака. Под этими праздничными огнями сталкивались, проникая друг в друга, судорожно дергающиеся комки человекомассы. Гротескно-беспомощные трепыхания, ломаные контуры, мельтешенье рук, прыгающие силуэты, призрачный гон по затененным казарменным дворам и переулкам. Жужжание, треск, хруст в перегретом воздухе: доносящиеся со всех сторон, заглушающие более привычные звуки — традиционную игру в вопросы и ответы между смертью и человеческой жизнью.