Согласился. Съели по два куска кулебяки; выпили по две рюмки водки.
— Да обедаем вместе! Тут же, не выходя, и исполним все, что долг повелевает! Скверно здесь кормят — это так. И масло горькое, и салфетки какие-то… особливо вон та, в углу, что ножи обтирают… Ну, батюшка, да ведь за рублик — не прогневайтесь!
Одним словом, день пошел своим чередом.
Вечером Прокоп заставил меня надеть фрак и белый галстух, а в десять часов мы уже были в салонах князя Оболдуй-Тараканова.
Раут был в полном разгаре; в гостиной стоял говор; лакеи бесшумно разносили чай и печенье. Нас встретил хозяин*, который, после первых же рекомендательных слов Прокопа, произнес:
— Рад-с. Нам, консерваторам, не мешает как можно теснее стоять друг около друга. Мы страдали изолированностью — и это нас погубило. Наши противники сходились между собою, обменивались мыслями — и в этом обмене нашли свою силу. Воспользуемся же этою силой и мы. Я теперь принимаю всех, лишь бы эти все гармонировали с моим образом мыслей; всех… vous concevez?[379] Я, впрочем, надеюсь, что вы консерватор?
Признаюсь, я так мало до сих пор думал о том, консерватор я или прогрессист, что чуть было не опешил перед этим вопросом. Притом же фраза: «Я теперь принимаю всех» как-то странно покоробила меня. «Вот, — мелькнуло у меня в голове, — скотина! заискивает, принимает и тут же считает долгом дать почувствовать, что ты, в его глазах, не больше как — все!» Вот это-то, собственно, и называется у нас «сближением». Один принимает у себя другого и думает: «С каким бы я наслаждением вышвырнул тебя, курицына сына, за окно, кабы…», а другой сидит и тоже думает: «С каким бы я наслаждением плюнул тебе, гнусному пыжику, в лицо, кабы…» Представьте себе, что этого «кабы» не существует — какой обмен мыслей вдруг произошел бы между собеседниками! Быть может, соображения мои пошли бы и дальше по этому направлению, но, к счастью для меня, я встретил строгий взор Прокопа и поспешил на скорую руку сказать: Mais oui! mais comment donc! mais certainement![380]
Затем последовало представление княгине и какому-то крошечному старичку (дяде хозяина), который сидел отдельно на длинном кресле и имел вид черемисского божка, которому вымазали красною глиной щеки и, вместо глаз, вставили можжевеловые ягодки.
Картина, представлявшаяся моим глазам, была следующего рода. Хозяин постоянно был на ногах и переходил от одной группы беседующих к другой. Это был человек довольно высокий, тощий и совершенно прямой; но возраста его я и теперь определить не могу. Скорее всего, это был один из тех людей без возраста, каких в настоящее время встречается довольно много и которые, едва покинув школьную скамью, уже смотрят государственными младенцами*. Физиономия его имела что-то кисло-надменное; речь и движения были сдержанны и как бы брезгливы. Очевидно, тут все держалось очень усиленною внешнею выправкой, скрывавшей то внутреннее недоумение, которое обыкновенно отличает людей раздраженных и в то же время не умеющих себе ясно представить причину этого раздражения. Подобного рода выправка очень многими принимается за серьезность и представляет весьма значительное вспомогательное средство при составлении карьеры. Княгиня, женщина видная, очень красивая, сидела за особым établissement[381] около которого ютились какие-то поношенные люди, имевшие вид государственных семинаристов*. Один из них объяснял на французском диалекте вопрос о соединении церквей, причем слегка касался и того, в каком отношении должна находиться Россия к догмату о папской непогрешимости*. Тут же сидел французский attaché, из породы брюнетов, который ел княгиню глазами и ждал только конца объяснений по церковным вопросам, чтобы, в свою очередь, объяснить княгине мотивы, побудившие императора Наполеона III начать мексиканскую войну*. Гости сидели и стояли группами в три-четыре человека, и между ними я заприметил несколько кадыков, которых видел у Елисеева и которые вели себя теперь необыкновенно солидно. В следующей комнате мелькали женские фигуры (то были сестры хозяина и их подруги) вперемежку с безбородыми молодыми людьми, имевшими вид ососов*. По временам оттуда долетал сдержанный смех, обыкновенно сопровождающий так называемые невинные игры. Я встал около дверей и увидел странное зрелище. Посредине комнаты стоял старик-француз, который с полупомешанным видом декламировал:
Petit oiseau! qui es-tu?
*[382] И затем, от лица птички, отвечал, что она — l’envoyé du ciel[383], родилась dans les airs[384] и т. д. Затем предлагал опять вопрос:
Petit oiseau! où vas-tu?
[385] И опять объяснял, что она летит, чтобы утешить молодую мать, отереть слезы невинному младенцу, наполнить радостью сердце поэта, пропеть узнику весть о его возлюбленной и т. д.
Petit oiseau! que veux-tu?
[386] — Charmant! — восклицала молодая особа, — monsieur Connot! mais récitez-nous donc quelque chose de «Zaïre»*!
— «Zaïre»! mesdames, — начал мсье Конно, становясь в позу, — c’est comme vous le savez, une des meilleures tragédies de Voltaire…[387]
Но я уже не слушал далее. Увы! не прошло еще четверти часа, а уже мне показалось, что теперь самое настоящее время пить водку.
Тем не менее я переломил себя и поспешил примкнуть к группе, в которой находился хозяин.
— Ваше мнение, messieurs, — говорил он, — вот насущная потребность нашего времени; вы — люди земства; вы — действительная консервативная сила России. Вы, наконец, стоите лицом к лицу с народом. Мы без вас, selon l’aimable expression russe[388] ни взад, ни вперед. Только теперь начинает разъясняться, сколько бедствий могло бы быть устранено, если бы были выслушаны лучшие люди России!
— «Излюбленные»*, ваше сиятельство! — осклабился какой-то государственный семинарист.
— Именно «излюбленные»! — c’est le mot! Vous savez, messieurs, que du temps de Jean le Terrible il y avait de ces gens qu’on qualifiait d’ «izlioublenny», et qui, ma foi, ne faisaient pas mal les affaires du feu tzar![389]
— A что̀ там у нас делается, князь, кабы вы изволили видеть, — чудеса! — доложил почтительным басом Прокоп, — народ споили, рабочих взять негде, хозяйство побросали… смотреть, ваше сиятельство, больно!