— Душа моя! это должно быть волшебно!
— Волшебно — c’est le mot[593]. Я иду по аллеям под сводом столетних лимонных дерев; впереди ни зги не видать; le bruit de mes pas est amorti par le sable;[594] кругом мертвая тишина; вдали, словно мышь, шуршит в кустах сопровождающий меня генерал Серрано; во дворце огни давно потушены; воздух напоен запахом апельсинов, лимонов, грецких орехов, миндалю… parole d’honneur, on se croirait aux Milioutines!*[595] Я спешу, я чувствую, как дрожит моя рука, повертывающая в замке ключ… Наконец я отпираю, вхожу… v’lan! je donne à plaines voiles dans le Marfori, en conversation criminelle avec la mère Patrocinia*! Sensation générale. Le Marfori se trouve mal et commence à crier à tue-tête. La mère Patrocinia tombe évanouie et éteint le cierge qu’elle tenait en main et qui éclairait cette scène de crime et de parjure! Je vois accourir Isabeau en bonnet de nuit; je cours, je vole au devant d’elle, en n’oubliant pas toutefois de faire ressortir les avantages de mon uniforme…[596]
— Какое, однако, трудное и сложное положение!
— C’est ce que je me suis dit[597]. Но я решился выйти из него с честью. Я остановился перед нею и голосом, не допускающим возражений, произнес: Madame! des raison de haute politique éxigent que le Marfori me cède la place. C’est triste, mais c’est vrai[598]. На минуту, она, казалось, задумалась, но скоро я мог уже убедиться, что взор ее постепенно приковывается к моему мундиру. Еще мгновение — и поручение Бейста было бы выполнено! Как вдруг нас оглушает целый залп ружейных выстрелов. Isabeau бледнеет и восклицает: это проказы изменника Серрано!* Marfori se retrouve mal; la mère Patrocinia qui venait de rallumer son cierge, le laisse tomber à terre[599]. Один я, с палашом в руках, жду разъяснения этого беспорядка. В эту минуту входят: Серрано, Прим и Топете. — Madame! — говорит Прим. — карета готова! — Но позвольте, messieurs! — вступаюсь я, — по крайней мере, объясните мне, что такое здесь происходит? — Молодой гонвед! — отвечает Серрано, — то, чему вы сейчас были свидетелем, называется по-здешнему гишпанскою революцией!*
— Тс… следовательно, ты был, так сказать, косвенной причиной, изменившей лицо Испании?
— C’est vous qui l’avez dit, mon oncle[600]. Но представьте себе мое изумление! Начинается суматоха невообразимая. Isabeau укладывается, Марфори, с зеркальцем в руках, фабрит себе усы на дорогу, la mère Patrocinia впопыхах куда-то засунула ящик, в котором была заключена египетская тьма*…Я один все еще держусь и протестую; je risque même le nom du chenapan Beust — eh bien! pas le moindre effet! L’on s’en moque — et voilà tout. «Alloz nominos doz popoloz Espagnoloz! Vos povedoz filadoz!» — ce qui en bon français veut dire: au nom du peuple espagnol! Vous pouvez filer! — s’éxplique enfin Topeté en accentuant sur les oz. Alors je me dis: ah bas! si c’est au nom du peuple espagnol — c’est autre chose! Filons! je n’ai rien à objecter! Et v’lan! me voilá derechef à Vienne, faisant le pied de grue dans l’antichambre du comte Beust![601]
— Ну, Бейст-то, я думаю, пожурил-таки тебя!
— Совсем напротив. Принял с распростертыми объятиями. A votre insu, — сказал он мне, — vous avez fait une révolution, et pour le moment c’est tout ce qu’il nous faut! la candidature Hohenzollern va faire le reste!* Jeune homme! Vous pouvez aller paître à Penza![602].
— Ну, а награды-то все-таки не дали?
— Награду, mon oncle, я получил уже здесь. Как только я явился сюда с письмом от Бейста, так меня сейчас же произвели в «хронические»!
Сказав это, Ваня вдруг поник головой. Возбужденное состояние, в котором он находился во время рассказа об испанской дипломатической кампании, внезапно оставило его, и он впал в полнейшую прострацию. Он беспрестанно тер себе лоб, как бы отгоняя несносную головную боль, боязливо дул по обе стороны на плечи* и бормотал:
— Le titre d’aliéné chronique — c’est presque l’équivalent du titre de grand d’Espagne! Ah! C’est un bien grand fardeau à porter, mon oncle![603]
Целый час он просидел в креслах с закрытыми глазами. Спал ли он в это время или только мечтал — я не могу сказать определительно. Но ежели он спал, я уверен, что во сне ему представлялся rendez-vous Марфори и Патрочинии, потому что на губах его, по временам, скользила блаженная улыбка. Я смотрел на него и припоминал мой недавний разговор с доктором. Да, сумасшествие есть не что иное, как продолжение обыденной человеческой жизни или, лучше сказать, это полнейшее ее откровение. Человек вовсе не сходит с ума в буквальном значении этого слова и ни на йоту не делается глупее против того, чем он был в здоровом состоянии. Вся разница между здоровым человеком и помешанным заключается в том, что первый полагает известную границу между идеалами и действительностью, а второй никакого различия в этом смысле не признает. Идеалы гурьбой вторгаются в действительную жизнь и перемешиваются с ее обыденными отправлениями, но это не новые, только родившиеся идеалы, а те же самые, которые человек лелеял и в здоровом состоянии и которые составляли лучшую, заветную часть его существования. Человек внезапно обнаруживается весь, является на суд публики, снабженный бесчисленным множеством комментариев, формулирование которых, при обыкновенном порядке вещей, потребовало бы от постороннего наблюдателя большого труда и далеко не ординарной проницательности. Вот он! вот та таинственная подоплека, которая некогда повергала в недоумение! Вот почему он тогда-то поступил так-то, а в другом случае так-то, и вот почему мы, удивлявшиеся кажущейся беспричинности этих поступков, оказывались лишь недальнозоркими и непроницательными. Теперь — все это ясно как день: он сам, в живом и художественном образе, представил нам непререкаемое объяснение всего своего прошлого, всех тех невозможностей, которые нередко поселяли в нас изумление, смешанное с испугом.
На первый взгляд, сближение между Ваней и экс-королевой Изабеллой кажется фантастичным, но это кажется только до тех пор, покуда мы не знаем идеалов, которыми он питался тогда, когда и он сам, и все окружающие его считали его в полном обладании умственных сил. У каждого человека имеются свои идеалы, но в то время, как один, сообразно с своей жизненной обстановкой, мечтает о вечном движении, другой — о бесконечно великом и бесконечно малом, третий — о судьбах, ожидающих человечество в отдаленном будущем и т. д. — Ваня (тоже сообразно с своей жизненной обстановкой) мечтал об идеальной посадке на коне, об идеальных формах лошади и о том идеальном житье, когда, по щучьему веленью, по моему хотенью, к услугам человека является все, о чем тоскует его сердце, то есть рысаки, карты, вино и женщины. Этот мечтательный мир, в который уносилась фантазия Вани, сперва на сон грядущий, а потом и в другие свободные от обычных занятий часы, явился не произвольно, а имел корни в действительности, в наклонностях, первоначально данных воспитанием и потом консолидированных дальнейшею обстановкой жизни. Вся разница в том, что в реальной жизни факты принимали простую, несложную форму, а в жизни идеальной они подвергались более или менее запутанным комбинациям. В этом смысле Изабелла всегда составляла одну из главных реальных основ существования Вани, и приключения, вроде марфориевских, были тут как нельзя больше у места. Будь я сторонником теории прирожденных идей, я сказал бы, что такова была прирожденная идея Вани; но даже и не будучи последователем этой теории, я считаю себя вправе утверждать, что представление о марфориевских подвигах есть наиболее свойственное той обстановке и тому кругу условных понятий, среди которых он вращался. Бедный Ваня! быть может, еще не имея о Марфори ни малейшего понятия, он уже во всех деталях уяснил себе неотразимую привлекательность марфориевского промысла. Быть может, что он уже вопрошал с этою целью прошедшее, настоящее и будущее, что он мысленно перебывал поочередно фаворитом Семирамиды, Клеопатры, Мессалины, королевы Помаре и проч.? И вдруг, в то самое время, когда вся эта махинация была у него в полном ходу, — ему попадаются «Тайны мадридского двора»*, из которых он убеждается, что секретная основа его жизни уже осуществлена. И кем осуществлена! каким-то проходимцем Марфори, у которого даже «посадки» порядочной нет, у которого — срам сказать! — грудь совсем не похожа на колесо, а ляжка скорее напоминает le bras de la vieille comtesse Romanzoff[604], нежели ляжку настоящего, сколько-нибудь уважающего себя мужчины-производителя!