— Берут! — ревел он, весело потирая руки.
Я побледнел; Прокоп положительно упал духом.
— Кого?!
— Волохова, Рудина и Берсенева уж взяли… Кирсанов на волоске!
— Но чему же вы радуетесь, Веретьев?
— Я чему радуюсь? Я? чему я радуюсь? «Затишье»! Астахов!* Маша! «Человек он был»* — а теперь что! Что я такое, спрашиваю я вас! Утонула!* Черта с два… вышла замуж за Чертопханова! За Чертопханова — понимаете! «Башмаков еще не износила»*…Зачем жить! Зачем мне жить, спрашиваю я вас! Сибирь… каторга… по холодку! Вот тут! — закончил он, ударяя себя в грудь, — тут!
Я знал, что Веретьев получил воспитание в Белобородовском полку, и потому паясничества его никогда не удивляли меня. Иногда, вследствие общего неприхотливого уровня вкуса, они казались почти забавными, а в глазах очень многих служили даже признаком несомненной талантливости. Но в эту минуту, признаюсь, мне было досадно глядеть на его кривлянья.
— Неужели вы хоть один раз в жизни не можете быть серьезным, Веретьев? — укорил я его.
— Тебе, Веретьев, когда ты в компании, — цены нет! — присовокупил с своей стороны Прокоп, — мухой ли прожужжать, сверчком ли прокричать — на все ты молодец! Ну, а теперь, брат, извини! теперь, брат, следовало бы и остепениться крошечку!
— Что ж! можно и остепениться! Ну, спрашивайте! глазом не моргну!
Сказавши это, Веретьев вдруг зажужжал на манер пчелы, но зажужжал так натурально, что мы с Прокопом инстинктивно начали отмахиваться.
— Ах, черт подери! Это все ты, шут гороховый! — обозлился Прокоп, — и охота нам с отчаянным связываться! Да говори толком, оглашенный, что такое случилось?
Быть может, Веретьев и еще откинул бы несколько фарсов, прежде нежели объяснить, в чем дело, но, к счастью для нас, в эту минуту пришел Кирсанов. Он был видимо расстроен; чистенькое и бледное лицо его приняло желтоватые тоны, тонкие губы сжались; новенький вицмундирчик вздрагивал на его плечах.
— Господа! вы видите меня в величайшем недоумении, — начал он раздраженным голосом, — не говоря уже о том, что я целую неделю, неизвестно по чьей милости, был действующим лицом в какой-то странной комедии, но — что̀ важнее всего — в настоящую минуту заподозрена даже моя политическая благонадежность.
Аркаша остановился и окинул нас взглядом, которому он, по мере сил своих, старался придать олимпический характер. Но Прокопа этот взгляд, по-видимому, нимало не смутил, так как он ответил в упор:
— Твоя благонадежность! Велика штука — твоя благонадежность! И мы заподозрены, и все заподозрены! Его благонадежность! Есть об чем толковать!
— Да… но ведь я… — заикнулся Кирсанов.
— И я… и ты… ну да! Ну, и ты! Ты вспомни-ка, что̀ ты с Базаровым, лежа на траве, разговаривал!*
Бледное лицо Кирсанова моментально вспыхнуло.
— Конечно, — сказал он, — и я был молод, и я заблуждался, но кто же из нас не был молод, кто не заблуждался! Мне кажется, что в смысле политической благонадежности те люди даже полезнее, которые когда-нибудь заблуждались, но потом оставили свои заблуждения! Эти люди, во-первых, понимают, в чем заключаются так называемые заблуждения; и, во-вторых, знают сладость раскаянья. Поэтому мне более нежели странно, что меня упрекают прошлым, от которого я сам отвернулся с тех пор, как произошла эта история с Феничкой!*
Но Прокоп был неумолим.
— Толкуй, брат, по пятницам! — отрезал он, — уж коли в ком раз эта проказа засела, так никакими раскаяньями оттоле ее не выкуришь! Ты на конгрессе-то нашем что̀ проповедовал?
— Я всего один раз говорил, и то лишь для того, чтобы указать на трактир госпожи Васильевой как на самое удобное место для заседаний постоянной комиссии!
— Ну, хорошо! ну, положим! Действительно, на конгрессе ты вел себя скромно! А как ты во время эмансипации себя вел?! Ты посредником был — скажи, как ты себя вел? а?
— Но мне кажется, что в видах общих интересов…
— Нет, ты не отлынивай, а отвечай прямо: как ты себя вел! Вот они (Прокоп указал на Веретьева и на меня) — никогда ничего об них не скажу! Вели себя, как дворяне, — а потому и благодарность им от всех (Прокоп прикоснулся рукою к земле)! Ну, а ты, брат… нет, ты с душком! Как ты к дворянину-то выходил? в каком виде? а? Как ты дворян-то на очные ставки с хамами ставил?* а? «Вы, говорит, не имели права, на основании… а он, говорит, имеет право, на основании…» — а? Ан вот оно и отозвалось! вон оно когда отозвалось-то!
— Но позвольте! ежели я и увлекался, то цели, которые при этом одушевляли меня…
— Не говори ты мне, ради Христа! Я ведь помню! я все помню! Помню я, как ты меня с Прошкой-то кучером судил! Ведь я со стыда за тебя сгорел! Вот ты как судил!
Кирсанов слегка поник головой, как бы сознавая, что перед трибуналом Прокопа для него нет оправданий. Тогда я выступил вперед, в качестве миротворца.
— Позвольте, господа, позволь, мой друг! — сказал я, мягко устраняя рукой Прокопа, который начинал уже подпрыгивать по направлению к Кирсанову, — дело не в пререканиях и не в том, чтобы воскрешать прошлое. Аркадий Павлыч увлекался — он сам сознает это. Но это сознание и соединенное с ним раскаяние он подтвердил целым рядом действий, характер которых не может подлежать никакому сомнению. Если б не быстрота, с которою он вызвал воинскую команду в деревню Проплёванную*, то бог знает, имел ли бы я удовольствие беседовать теперь с вами. Стало быть, оставим речь о прошлом. В прошлом, конечно, были грешки, но были и достославные действия. Обратимтесь, господа, к настоящему! В чем дело, Аркадий Павлыч?
— А вот, не угодно ли посмотреть!
И Кирсанов подал бумагу, в которой мы прочли: «комиссия по делу об эмиссарах*: отставном корнете Шалопутове, пензенском помещике Капканчикове с товарищи, вызывает титулярного советника Аркадия Павлова Кирсанова для дачи ответов против показаний неслужа̀щего дворянина Берсенева».
— Ну, попался! — воскликнул Прокоп, и как-то особенно при этом свистнул.
— Ну что же я сделал? И что мог, наконец, Берсенев…
— Там, брат, разберут… а что попался — так это верно!
— Но почему же вы так тревожитесь, Аркадий Павлыч? Ведь вы сознаете себя невинным?
— Клянусь, что я…
— Охотно вам верю. Но, может быть, вы что-нибудь говорили? Может быть, вы говорили… ну, что бы такое?.. ну, хоть бы, например, что необходимо Семипалатинской области дать особенное, самостоятельное устройство?*
Кирсанов задумался на минуту, как бы припоминая.
— Да… об этом, кажется, была речь, — наконец произнес он тихо.
— Ну, и пропал! Пиши письма к родным!
— Но позвольте, господа! Положим, что я говорил глупости, но неужели же нельзя… даже в частном разговоре… даже глупости…
Но оправдание это было так слабо, что Прокоп опроверг его моментально.
— Говорить глупости ты можешь, — сказал он, — да не такие. Вы заберетесь куда-нибудь в Фонарный переулок* да будете отечество раздроблять, а на вас смотри! Один Семипалатинскую область оторвет, другой в Полтавскую губернию лапу засунет…* нельзя, сударь, нельзя!