На мой взгляд, это в высшей степени нехорошо. Но клянусь вам торжественно, что я совершенно был и буду убежден, что вы сделали это некрасивое дельце не из грубого какого-нибудь личного интереса. Тем-то и комичен для меня весь этот случай, что вы, по моему мнению, сделали всё это совершенно бескорыстно, по глубокой доброте души, из пламенного желания угодить «Современнику». Вы до того вошли в интерес «Современника», что решились на все поступки даже, может быть, и никем не прошенный. В этом случае вы были, так сказать, plus royaliste que le roi*.[61] Это мое глубокое убеждение, и я не могу до сих пор изменить его! Вот почему я и написал пословицу:
Это значит, что если б я не предполагал в вас чести, то и не написал бы вам, что надо беречь ее. Потому что когда нет ничего, значит и беречь нечего. Да и судить вас я позволил себе единственно только как литератора. И однако ж, несмотря на все эти соображения, у вас все-таки на совести «литературное прибавление», то есть прибавление с целью повредить! Сравните это прибавление с прибавлением о «горькой необходимости», которое мы изобличили выше, и скажите мне, можно ли назвать мое обличение презренной выходкой, как вы, не совестясь, говорите мне в глаза, в примечании к «Тревогам „Времени“?[62]
Теперь, после всех этих объяснений, позвольте мне изложить вам, как смотрю я на вас чисто в одном только литературном отношении.
Вы — натура по преимуществу художественная, и всё, что вы ни делаете в литературе, более ничего как искусство для искусства. Вы примкнули к «Современнику» не по убеждению, а из искусства для искусства (потому что и в «Современнике»-то убеждений почти совсем теперь нет, а уж с вас спрашивать будет излишняя роскошь. Ну да вы еще смолоду, следовательно, удовлетворяетесь очень-то многим). Вы и начали в нем искусством для искусства! Вас тотчас же завлекло новое обаяние. Прекрасное желание быть полезным вашему журналу доведено в вас, как в натуре поэтической, до маниловщины. Из обыкновенного либерала вас тотчас же перепекли в нигилиста. Но какой же вы нигилист, помилуйте? Весь нигилизм ваш заключается в чем-нибудь вроде насмешек над толстотой телесной конструкции г-на Лонгинова (которого у вас называют по имени Прелесть!). Но весь нигилизм ваш не может тоже вам подсказать, есть ли особенное какое-нибудь достоинство в том, что вы тоненький, и вот, за недостатком убеждений, вы плаваете покамест между сих двух противоречий и очень довольны. Как вы мелко плаваете, видно из того, что вы до сих пор еще боитесь Каткова. «Прихлопнет и не пикнете», — говорите вы нам, грозя нам сим московским деятелем. Слова многознаменательные.* Вы не верите даже и в то (да и в голову вам это никогда не заходило), что кто лжет, тот и слаб, будь он хотя бы десять вершков росту. Когда вы сочиняли ваши обличительные вещи, вы и обличали не из негодования какого-нибудь и не из убеждения в чем-нибудь, а просто потому, что обличение модная, так сказать, струя. Чем выше вы, как литератор, Надимова, который утверждал, что надо крикнуть на весь свет и т. д.?* Уверяю вас, что тот кажется мне еще выше вас: у того была какая-то наивная общественная цель, а у вас: искусство для искусства и ничего более. Будто уж не может быть искусства для искусства в обличительном роде? Уверяю вас, что вы тому яркий пример. Вы зубоскалили, как будто играя в зубоскальство, оттого, я уверен, что все ваши изображения вообще неверны и из любви к искусству искажены. Несмешную сторону в этих же явлениях вы, наверное, просмотрели. Оттого все ваши обличения поражают своим мелководней, несмотря на бесспорное остроумие, и сверх того, читая их, выносишь впечатление, что тут нужно бы еще что-то непременно досказать — иначе будет неполно. Соображаешь еще далее и прощаешь вас от души. Ну какой же, думаешь, это нигилист? Ну что вы можете отрицать, вы, литератор по натуре воинственный и в высшей степени верующий во всё свое право обличать? Что можете вы, например, отрицать в себе, вы, при такой необъяснимой самостоятельности? Когда вы писали ваши обличения, я уверен, вы ни разу не пострадали от мысли, что и вы, может быть, очень похожи на ваших героев, а эта мысль должна непременно быть у всякого обличителя. У вас же холодный смех и ничего больше, разумеется до тех пор, пока не раздражат вашего самолюбия. Тут уж святых вон понеси и пропадай всё на свете. Живьем рады проглотить (ваши слова, употребленные против нас)*. Ваше творчество не сатира, а зубоскальство, а стало быть, и ваша деятельность не дело, а искусство для искусства. Вот почему я искренно, в глубине сердца моего, извиняю и наклонность вашу к «литературным прибавлениям» и отнюдь не припишу их чему-нибудь очень дурному и нелитературному. Вы делаете эти «прибавления» ужасно невинно, младенчески, чисто из добродетели, и яд ваш, и злость ваша, и остроумие ваше — все это тоже младенчески чисто*, потому что всё это одно искусство для искусства, а вы — художник, следовательно, у вас уж так и чешется, чтоб тотчас же всё, за что ни схватитесь, возвести в перл созданья.
Вас потянуло к нигилистам, и вы даже не усомнились, в самом ли деле это нигилисты, и такие ли бывают нигилисты. Вы примкнули к ним, от души, веря, что они всех сильнее.* Вы до сих пор не замечаете, до какой степени всё это пробивается красненькой казенщиной, до какой степени малым удовлетворяется, до какой степени боится отрицать и до того слабо, что не может существовать само по себе, а непременно прикрытое общественной идейкой, красненьким крылышком. Потребность прикрытия — это черта литературных нигилистов наших. Подождите, вам придется еще кланяться «Головешке» и уважать ее, чтоб только сделать себе партию. Вы не сделаете так, как мы, вы не пойдете смело вразрез всему, что виляет и, взятое само по себе, очень нехорошо. Вы не рискнете на столько врагов, на сколько мы рискнули. Вы говорите, что у нас всего понемножку. Если б мы были такие же, как вы, если б мы желали только аплодисментов и верили таким же слепеньким образом, как вы верите, то мы бы тотчас же к вам примкнули, и поверьте, что составили бы себе тотчас легонькую и бесспорную карьеру; ведь фейербашничать по писаному очень легко. Какой-нибудь «обличительный поэт»* скитался по литературе, как какая-нибудь бессонная нимфа по брегу Пенея, а только что примкнул к казенной красноте в «Искре» и сделался великим человеком. Мы восстали на хлебных свистунов, мы сказали святую правду, вы нас за это слепо ругаете и говорите, что мы садимся между двух стульев*. О юная неопытность! Какой это нигилист из «Головешки» вас этому научил! Поверьте, что через хлебных-то свистунов (к которым и вы примыкаете) и проигрывает святая идея. Это-то и нужно искоренить и истребить во что бы ни стало. Ими уже брезгает общество, тяготится ими и их оставляет. Увидите, что когда святая идея прогресса выбьется из теперешних дрянных тенет и заявит себя чем-нибудь новым, вы сами ее не узнаете и примете, пожалуй, за ретроградство. Сыпля перлами остроумия, вы было начали уверять, что нас вовсе не ругают, что это мы сами выдумали. «За что вас не любить-то», — говорите вы. Слова ваши мы и принимаем в шутку, но согласитесь сами, что сквозь смех у вас проглядывает и яд. Нечего вам кругом-то указывать. Мы всегда нападали и изобличали первые и вовсе не удивляемся, что нас ругают. Если нас никто не ругает, как вы утверждаете, вы-то против нас из-за чего выходите из себя, вот уже три номера сряду? А это началось еще прошлого года перед закрытием «Современника», потому что тогда он серьезно струсил за свое безграничное прежнее влияние. Помните статью «О духе времени» г-на Антоновича. Статейка из себя вылезала. Тогда-то вы и начали борьбу.* А «Отечественные-то записки» осенью, а старая-то «Библиотека для чтения»*, а «Очерки», вот уже четвертый раз бросающиеся на нас с тем, чтоб нас проглотить*, а «Искра»-то, «Искра»! а «Русское-то слово»*,— это отражение «Современника» в грошовом зеркале. Да вы припомните: ведь это такое бешенство, такая против нас ярость, что они ведь не спят по ночам от нас, а если спят, так я уверен, что видят нас каждую ночь во сне (так как уж пошло всё на сны). Да ведь мы пропитываем всех виршеплетов наших с их малыми детьми. А отчего, отчего это всё? А оттого, что у нас у одних, может быть, хватило настолько смелости, чтоб так резко высказать всю правду насчет бездарности, пошлости, лености и злокачественности этих прогрессистов. Вы скажете, что то же самое делает и Катков, и Скарятин, и Аскоченский. Нет, не то же самое. Те во имя мрака ратуют, а мы во имя света. Их не слушают, а нас послушают. И не говорите нам, что мы садимся между двух стульев. Вздор, это и есть дорога! Вы уж давно на полу сидите, да не догадываетесь. Погодите, может, и догадаетесь. А впрочем, нет. Никогда не догадаетесь. Ведь пророчество наше сбылось, что «хлебные свистуны» закричат на нас, что мы, на них нападая, на прогресс нападаем. Ну какой они прогресс, какие они представители прогресса? Это бездарность, волочащая великую идею по улице. Да мы в тысячу раз более прогрессисты уже хоть тем, что идолопоклонства в нас нет, что мы не смешиваем прогресса с этими тупенькими представителями и поминутно разворачиваем их муравейник. Нам приятно смотреть, как они там копошатся. Скоро опять разворотим. Мы правду говорим и договоримся, что нас поймут. Все эти трудолюбивые муравьи не понимают, насколько мы дальше их в этом же самом прогрессе идем. Вы говорите, что мы не понимаем, что такое авторитет, и смешиваем его с лицами* (о, упрек из второго класса гимназии! Сколько вы баллов получили за это, мой нигилист?). Вот вам авторитетная идея: хлебные свистуны — они всегда были спокон веку везде. Бездарность есть тот же застой прогресса. Где есть поступление вперед, там в голове движения не должно быть бездарности. А где есть торговля прогрессом из-за хлеба и литературных чинов, там уж полная мерзость запустения. Это уж наступает, так сказать, бюрократия прогрессизма. Вот вы к ней-то и примкнули*, думая, что она посильнее…