Но миссис Ван-Уик вздохнула:
— Бедняжка! Хотелось бы помочь ей.
За стеной под чьей-то тяжелой поступью хрустнул гравий. Дверь хижины широко распахнулась, и вошел Каним. Мисс Гиддингс взвизгнула, решив, что ей сию минуту конец. Но миссис Ван-Уик спокойно взглянула на индейца.
— Чего тебе нужно? — спросила она.
— Как поживаешь? — вкрадчиво, но уверенно ответил Каним, показывая пальцем на Ли Ван. — Это моя жена.
Он протянул руку к Ли Ван, но та отстранила ее.
— Говори, Каним! Скажи им, что я…
— Дочь Пау-Ва-Каан? А зачем? Какое им до этого дело? Лучше я расскажу им, какая ты плохая жена, — бегаешь от мужа, когда сон смыкает ему глаза.
И вновь он протянул к ней руку, но Ли Ван отбежала к миссис Ван-Уик и упала к ее ногам в страстной мольбе, пытаясь обхватить руками ее колени. Миссис Ван-Уик отшатнулась и выразительно посмотрела на Канима — в этом взгляде было разрешено увести женщину. Он взял Ли Ван под мышки и поставил на ноги. В исступлении она старалась вырваться из его рук, а он изо всех сил тащил ее к выходу, оба они сцепившись, кружили по комнате.
— Пусти, Каним, — рыдала она.
Но он так крепко сжал ей запястье, что она перестала бороться.
— Малая пташка помнит лишнее и от этого попадает в беду… — начал Каним.
— Я знаю! Знаю! — прервала его Ли Ван. — Я вижу человека на снегу — так ясно, как никогда еще не видела. И он тащит меня, малого ребенка, на спине. И все это было до Пау-Ва-Каан и тех лет, когда я жила в глухом уголке земли.
— Да, ты знаешь, — отозвался он, толкая ее к выходу. — Но ты пойдешь со мной вниз по Юкону и забудешь.
— Никогда не забуду! Пока моя кожа останется белой, всегда буду помнить!
Она неистово вцепилась в дверной косяк и с последним призывом впилась глазами в миссис Ван-Уик.
— Ну, так я заставлю тебя забыть, я, Каним-Каноэ.
И он оторвал ее пальцы от двери и повлек ее за собой на тропу.
СЕВЕРНАЯ ОДИССЕЯ
1
Полозья пели свою бесконечную унылую песню, поскрипывала упряжь, позвякивали колокольчики на вожаках; но собаки и люди устали и двигались молча. Они шли издалека, тропа была не утоптана после недавнего снегопада, и нарты, груженные мороженой олениной, с трудом двигались по рыхлому снегу, сопротивляясь с настойчивостью почти человеческой. Темнота сгущалась, но в этот вечер путники уже не собирались делать привал. Снег мягко падал в неподвижном воздухе, но не хлопьями, а маленькими снежинками тонкого рисунка. Было совсем тепло, каких-нибудь десять градусов ниже нуля, Майерс и Беттлз подняли наушники, а Мэйлмют Кид даже снял рукавицы.
Собаки устали еще с полудня, но теперь они как будто набирались новых сил. Самые чуткие из них стали проявлять беспокойство, нетерпеливо дергали постромки, принюхивались к воздуху и поводили ушами. Они злились на своих более флегматичных товарищей и подгоняли их, покусывая сзади за ноги. И те, в свою очередь, тоже заражались беспокойством и передавали его другим. Наконец вожак передней упряжки радостно завизжал и, глубже забирая по снегу, рванулся вперед. Остальные последовали за ним. Постромки натянулись, нарты помчались веселее, и люди, хватаясь за поворотные шесты, изо всех сил ускоряли шаг, чтобы не попасть под полозья. Дневной усталости как не бывало; они криками подбодряли собак, и те отвечали им радостным лаем, во весь опор мчась в сгущающихся сумерках.
— Гей! Гей! — наперебой кричали люди, когда нарты круто сворачивали с дороги и накренялись набок, словно парусное суденышко под ветром.
И вот уже осталось каких-нибудь сто ярдов до освещенного, затянутого промасленной бумагой окошка, которое говорило об уюте жилья, пылающего юконской печке и дымящемся котелке с чаем. Но хижина оказалась занятой. С полсотни эскимосских псов угрожающе залаяли и бросились на собак первой упряжки. Дверь распахнулась, и человек в красном мундире северо-западной полиции, по колено утопая в снегу, водворил порядок среди разъяренных животных, хладнокровно и бесстрастно орудуя своим бичом. Мужчины обменялись рукопожатиями; вышло так, что чужой человек приветствовал Мэйлмюта Кида в его же собственной хижине.
Стэнли Принс, который должен был встретить его и позаботиться о вышеупомянутой юконской печке и горячем чае, был занят гостями. Их было человек десять — двенадцать, самая разношерстная компания, и все они состояли на службе у королевы — одни в качестве блюстителей ее законов, другие в качестве почтальонов и курьеров. Они были разных национальностей, но жизнь, которую они вели, выковала из них определенный тип людей — худощавых, выносливых, с крепкими мускулами, бронзовыми от загара лицами, с бесстрашной душой и невозмутимым взглядом ясных, спокойных глаз. Эти люди ездили на собаках, принадлежащих королеве, вселяли страх в сердца ее врагов, кормились ее скудными милостями и были довольны своей судьбой. Они видели многое, совершали подвиги, жизнь их была полна приключений, но никто из них даже не подозревал об этом.
Они чувствовали себя здесь как дома. Двое из них растянулись на койке Мэйлмюта Кида и распевали песни, которые пели еще их предки-французы, когда впервые появились в этих местах и стали брать в жены индейских женщин. Койка Беттлза подверглась такому же нашествию: трое или четверо voyageurs, закутав ноги одеялом, слушали рассказы одного из своих спутников, служившего под командой Вулзли, когда тот пробивался к Хартуму. А когда он кончил, какой-то ковбой стал рассказывать о королях и дворцах, о лордах и леди, которых он видел, когда Буффало Билл совершал турне по столицам Европы. В углу два метиса, старые товарищи по оружию, чинили упряжь и вспоминали дни, когда на Северо-Западе полыхал огонь восстания и Луи Рейл был королем.
То и дело слышались грубые шутки и еще более грубые остроты; о необыкновенных приключениях на суше и на воде говорилось как о чем-то повседневном и заслуживающем воспоминания только ради какого-нибудь острого словца или смешного происшествия. Принс был совершенно увлечен этими не увенчанными славой героями, которые видели, как творится история, но относились к великому и романтичному как к обыкновенным будням. Он с небрежной расточительностью угощал их своим драгоценным табаком, и в благодарность за такую щедрость разматывались ржавые цепи памяти и воскресали преданные забвению одиссеи.
Когда разговоры смолкли и путники, набив по последней трубке, стали развязывать спальные мешки, Принс обратился к своему приятелю, чтобы тот рассказал ему об этих людях.
— Ну, ты сам знаешь, что такое ковбой, — ответил Мэйлмют Кид, стаскивая мокасины, — а в жилах его товарища по койке течет кровь британца, это сразу заметно. Что касается остальных, то все они потомки coureurs du bois[8], и один бог ведает, какая там еще была примесь. Те двое, что улеглись в дверях, чистокровные bois brules[9]. Обрати внимание на брови и нижнюю челюсть вон того юнца с шерстяным шарфом — сразу видно, что в дымном вигваме у его матери побывал шотландец. А это красивый парень, который подкладывает себе под голову шинель, — француз-метис. Ты слышал, какой у него выговор? Он без особой симпатии относится к тем индейцам, что лежат с ним рядом. Дело в том, что когда метисы восстали под предводительством Рейла, чистокровные индейцы не поддержали их, и с тех пор они недолюбливают друг друга.
— Ну, а вон та мрачная личность у печки, кто это? Клянусь, он не говорит по-английски, за весь вечер не проронил ни слова.
— Ошибаешься. Английский он знает отлично. Ты обратил внимание на его глаза, когда он слушал? Я следил за ним. Но он здесь, видно, чужой. Когда разговор шел на диалекте, было ясно, что он не понимает. Я и сам не разберу, кто он такой. Давай попробуем доискаться… Подбрось-ка дров в печку, — громко сказал Мэйлмют Кид, в упор глядя на незнакомца.