По окончании отпуска я отправился в Живе, откуда мой полк вскоре командировали в графство Намюр. Нас разместили в лачугах на берегах Мааса. Так как австрийцы были на виду, то не проходило и дня без какой-либо стычки. В одной из них, наиболее серьезной, нас отбросили к Живе. При отступлении меня ранили в ногу, вследствие чего я вновь оказался в госпитале, а затем остался в резерве. В это время мимо нас проходил германский легион, состоявший главным образом из дезертиров и фехтмейстеров[2]. Один из главных начальников предложил мне вступить в их отряд в чине вахмистра[3]. Я принял предложение и на другой день был уже на пути к Фландрии. Без сомнения, служа в этом отряде, я стал бы офицером, но рана моя открылась со столь опасными признаками, что мне снова пришлось проситься в отпуск. Через шесть дней я прибыл в Аррас.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Вступив в город, я был поражен отпечатком уныния и ужаса на всех встречавшихся мне лицах. Прохожие недоверчиво на меня посматривали и обходили стороной, когда я пытался расспросить их о причине такой перемены. Что здесь могло произойти? С трудом пробираясь сквозь толпу, забившую мрачные улицы, я достиг площади. Первое, что бросилось мне в глаза, – гильотина, грозно возвышавшаяся над безмолвной людской массой. Перед ней стоял старик, которого привязывали к роковой доске.
Вдруг раздались звуки труб. На эстраде, занятой оркестром, сидел молодой человек, небрежно опиравшийся на кавалерийскую саблю. Его пояс украшали пистолеты, а на шляпе, надетой на испанский манер, развевалось трехцветное перо. То был Жозеф Лебон. В данную минуту на его гнусной физиономии появилась отвратительная улыбка. Он перестал отбивать такт левой ногой, и трубы смолкли. По мановению его руки старика положили под нож.
Я не могу передать, какое впечатление произвела на меня эта ужасная сцена. Когда я пришел к отцу, мое состояние не сильно отличалось от агонии того несчастного, которого казнили на моих глазах. Я узнал, что это был господин Монгон, бывший комендант крепости, осужденный по обвинению в аристократизме. Потом я выяснил, что несколько дней назад на том же месте казнили одного господина, все преступление которого заключалось в том, что у него дома жил попугай, издававший крики, похожие на восклицание: «Да здравствует король!»
Я часто спрашиваю себя: почему, несмотря на трагические события, у людей остается страсть к удовольствиям и развлечениям? Аррас доставлял мне те же радости, что и прежде. Девицы там были все так же доступны: в течение нескольких дней я преуспел в своих любовных интригах с хорошенькой и молоденькой Констанс, единственной наследницей капрала Латюлина, и с четырьмя дочками нотариуса, имевшего контору на углу Капуцинской улицы. Все было бы отлично, если бы я этим и ограничился, но я вздумал обратить свое внимание на красавицу с улицы Правосудия и, конечно, встретил соперника на своем пути в лице старого полкового музыканта. Он дал мне понять, что ему ни в чем не отказывали. Я обозвал его хвастуном – он рассердился, я вызвал его на дуэль – на это он внимания не обратил.
О нашей ссоре уже совсем позабыли, как вдруг я узнал, что он распускает про меня оскорбительные слухи. Я обратился к нему за разъяснением, но без толку. Он до тех пор не соглашался на поединок, пока я не дал ему пощечину при свидетелях. Наше свидание было назначено на следующее утро. Я хотел явиться точь-в-точь к назначенному времени, но едва я достиг места поединка, как меня окружил отряд жандармов и муниципальных чиновников, которые завладели моей саблей и велели следовать за ними. Я повиновался и вскоре очутился в тюрьме Боде. Ее назначение сильно изменилось, с тех пор как революционеры подчинили жителей Арраса своим порядкам. Привратник Бопре, в красном колпаке, в сопровождении двух огромных черных псов отвел меня в помещение, где под его надзором содержались лучшие из местных жителей. Лишенные всякой связи с внешним миром, мы питались очень скудно, к тому же еда проходила строжайший осмотр Бопре. Его осторожность доходила до такой степени, что он опускал в суп свои грязные руки, чтобы проверить, нет ли там какого оружия или ключа.
Прошло две недели, когда нам объявили о визите Лебона. Он устраивал заключенным страшные допросы, видимо, стараясь запугать их. Наконец, подойдя ко мне, он сказал, отчасти грубо, отчасти насмешливо: «А, это ты, Франц! Ты намереваешься разыгрывать из себя аристократа и дурно отзываешься о республиканцах… Ты жалеешь о своем старом бурбонском полке… Берегись… я могу отправить тебя распоряжаться гильотиной. Кстати, пришли ко мне свою мать». Я сказал, что, находясь в секретном отделении, не могу видеться с ней. Тогда Лебон приказал Бопре провести ко мне госпожу Видок, после чего вышел, поселив в моей душе надежду своим любезным обхождением. Через два часа явилась моя мать. Она сообщила мне, что на меня донес музыкант, которого я вызвал на дуэль. Донос оказался в руках ярого якобинца, революционера Шевалье, который из дружбы к моему противнику, конечно, не пощадил бы меня. Но тут вмешалась его сестра: растроганная мольбами моей матери, девушка упросила Шевалье ходатайствовать о моем освобождении.
Когда я вышел из тюрьмы, меня привели в патриотическое общество, где в торжественной обстановке заставили поклясться в верности республике и в ненависти к тиранам. Я поклялся. На какие только жертвы человек не пойдет ради собственной свободы!
Покончив с формальностями, меня снова вернули в резерв, где товарищи встретили меня с большой радостью. С моей стороны было бы невежливо не считать Шевалье своим освободителем. Ему я поспешил выразить свою признательность, а его сестре – благодарность за ее сочувствие к бедному узнику. После чего эта женщина, страстнейшая из брюнеток, чьи черные очи все же не могли затмить всех недостатков ее внешности, вообразила, что я в нее влюблен. Она буквально восприняла несколько моих комплиментов и сразу же остановила на мне свой выбор. Зашел разговор о нашем соединении; мы сказали об этом моим родителям. Они посчитали, что жениться в восемнадцать лет слишком рано, и дело было отложено в долгий ящик.
Мы уже три месяца стояли на одном месте, когда нашей дивизии, наконец, приказали отправляться на Стенвард. На следующую ночь после нашего прибытия неприятель внезапно напал на наши аванпосты и проник в занятую нами деревеньку. Мы наскоро выстроились, и во время этой ночной схватки наши молодые рекруты продемонстрировали необыкновенно слаженные действия. После яростной схватки нам пришлось отступить к Стенварду, где находилась главная квартира, так как численный перевес был на стороне противника.
По прибытии туда я получил поздравление от генерала Вандамма и направление в госпиталь Сент-Омера, так как меня дважды ранил саблей один австрийский гусар, который надорвал голос, крича мне: «Сдавайся! Сдавайся!»
Раны мои, однако, были не особенно опасны, и уже через два месяца я присоединился к батальону, находившемуся в Газебруке. Там я познакомился со странным корпусом, известным под названием революционной армии. Люди с пиками и красными шапками, составлявшие ее, всюду носили с собой гильотину. Конвент не нашел лучшего средства для укрепления верности офицеров четырнадцати действующих армий, кроме как показывать им орудие казни, уготованное изменникам. Я могу сказать только то, что этот мрачный аппарат приводил в неописуемый ужас население тех стран, через которые его провозили. Не был он по сердцу и солдатам, и мы зачастую ссорились с санкюлотами[4], которых называли гвардией корпуса гильотины. Я, со своей стороны, угостил пощечиной одного из их начальников, вздумавшего найти предосудительным мои золотые эполеты, тогда как по уставу надо было носить полотняные. За этот «прекрасный подвиг» я, конечно, дорого бы поплатился, если бы мне не дали возможности достигнуть Касселя. Туда же прибыл наш отряд, который распустили, как и все реквизиционные батальоны. Всех офицеров сделали простыми солдатами, и в этом чине меня отправили в 28-й батальон волонтеров. Батальон относился к части армии, которая должна была выгнать австрийцев из Валансьена и Конде.