— Простите… Мне так неловко… но не смогли бы вы на минутку подъехать к моему дому? Я забыла одну вещь.
Они подъехали к её дому. Он постоял возле машины, ожидая её возвращения. Терраса была пуста. Под её затейливой резьбой не было видно шерифа Партла в его блестящем кресле на колёсах. Поэтому Бреду не пришлось с ним здороваться.
Она вышла, и они выехали обратно на Ривер-стрит, потом молча свернули на дорогу к перевалу.
Они долго ехали молча. Наконец она тихонько спросила:
— Вы не сердитесь?
— Нет. А какого чёрта мне сердиться?
— Мужчины обычно не любят, когда девушки что-то забывают.
— Чепуха, не всё ли нам равно, как провести время.
На подъёме он снизил скорость, насколько позволяла дорога. Мощный «ягуар» лениво взбирался вверх. На них медленно наплывали пятна света и тени.
— Бред… Вы не возражаете, если я буду звать вас Бредом?
— Не возражаю.
— А тот день, когда вы к нам пришли, — произнесла она тем же тихим, беззащитным голосом, — и я завела пластинку, вы тогда разозлились?
— Нет.
— После этого вы пропали… и вы, и мистер Джонс. Я, конечно, и не ждала… но вы, по-моему, очень рассердились. Когда вы ушли и…
Голос её совсем замер. Он не смотрел на её лицо, но видел, как её сложенные ладонями кверху руки неподвижно лежат на сумочке. Он видел, какой необычайно белой была кожа на её запястьях. Жилки там были тонкие, путаные и голубые.
— Я был занят, — сказал он. — До вчерашнего дня не спал пять ночей.
— Фильм?
— Да, проклятый фильм, — ответил он и въехал на петлявшую дорогу, проплывая то сквозь свет, то сквозь тень.
Слева тянулось полынное поле. Справа стоял лес, сухой, жаркий, душный июльский лес, он террасами поднимался вверх, крапчатый от солнца и тени. Лес зудел от злого металлического тиканья саранчи, словно само время отстукивало у тебя в голове.
— Вы его кончили? — спросила она.
— Игра окончилась вничью.
— То есть как?
— То есть я его кончил, а он прикончил меня.
— Не понимаю.
— Я написал то, что называется разработкой — рассказ, из которого потом делают сценарий, — показал своему дорогому коллеге и заказчику, а он говорит, что это — дерьмо. Вернее, он сказал, что это чересчур мастеровито.
— Но ведь…
Он прервал её:
— А ну-ка снимите эту шляпу.
Она покорно наклонила голову, развязала концы прозрачного голубого шарфа, положила шляпу на колени.
— Но ведь мастеровито — это значит хорошо?
— Не для Яши Джонса, — сказал он и засмеялся. — Поэтому я с этим делом покончил, а оно доконало меня, во всяком случае положило конец моим стараниям не быть мастеровитым, а поэтому мне лучше убраться к чёртовой матери туда, где я хотя бы могу быть мастеровитым. — Он помолчал. — Думаю, это прикончило для меня и Фидлерсборо.
Солнце и тень медленно проплывали мимо.
— Значит, вы уезжаете? — спросила она немного погодя.
— Да.
— Но ведь можно начать сначала.
— Послушайте, — сказал он, — если человеку оторвало ногу, вряд ли ему стоит отращивать новую. Лучше достать красивый протез в Комитете помощи ветеранам войны и как следует поупражняться, чтобы танцевать на нём румбу, а потом выступать в госпиталях, внушая бодрость калекам. И тогда ваш портрет напечатают в газетах. Вот это и значит мастеровитость. — Он засмеялся, уставившись на дорогу.
— Ну да, мастеровитым называют человека, который умеет управляться с искусственной ногой почти так же хорошо, как с настоящей.
Помолчав, она спросила:
— Мистер Джонс, наверно, хочет, чтобы вы попробовали снова?
— Хочет.
— Мне вот придётся начинать сначала, — тихо произнесла она, подольше помолчав.
— То есть в каком смысле? — спросил он, не глядя на неё.
— В Фидлерсборо я могу ходить повсюду. Я знаю, куда я ставлю ногу. Всегда знаю, каждую минуту, где я нахожусь. Но в Лейк-Тауне, куда нас переселят… — Она запнулась. — Вам надо сделать этот фильм. Пусть люди знают, как себя чувствуют те, кого хотят затопить и вынуждают уехать. Вы должны его сделать.
— Ни чёрта подобного! Я же вам сказал, почему я не буду этого делать! — воскликнул он, вцепившись в руль.
Она уронила голову. Потом ещё более слабым голосом нерешительно сказала:
— Я-то всё равно не смогла бы его увидеть. Но хотя бы…
Она помолчала.
— Что?
— Могла поставить пластинку. Я купила себе такую же, как в «Книге для слепых». Её вчера прислали по почте. Теперь, когда нас поселят в Лейк-Таун и мне захочется вспомнить, как мы жили в Фидлерсборо, я смогу поставить свою пластинку.
Он молча смотрел на дорогу.
— Вы сердитесь?
— Нет.
— У вас сердитый голос. — И помолчав: — Я не хочу, чтобы вы сердились.
Он ничего не сказал.
— Если вы сердитесь, я не смогу вас ни о чём попросить.
— О чём?
— Помните, я вам говорила про то, как первый раз услышала ваши рассказы из «Книги для слепых» и как вдруг почувствовала, что узнала Фидлерсборо… и какие тут люди. — Она не сразу решилась продолжать. — Понимаете, — сказала она тихо и нерешительно, — это помогло мне ещё и вот в чём. Дало мне веру, что и я тоже могу жить. Как все люди. Из-за той пластинки мне захотелось сойтись с другими людьми. Сойтись и жить. — Она снова сконфузилась. Потом спросила ещё тише и более нерешительно:
— Вы сердитесь, что я вам это говорю?
— Нет, — сказал он резко. — Нет.
— Когда нас переселят в Лейк-Таун, — сказала она, — и я захочу завести мою пластинку… то… если…
— Если что? — спросил он.
— Моих друзей, людей, которые мне нравятся, я знаю. Знаю, какие у них лица. Понимаете, я трогала их лица пальцами. Это ведь у нас вроде зрения. Так я вот к чему говорю: когда нас переселят и я заведу пластинку, если бы я смогла вспомнить… — Она замолчала. — Вы сердитесь?
— Нет.
— Это ведь одна секунда…
Она выжидала. Машина еле-еле двигалась. Он на неё не смотрел.
— Если бы вы согласились… — сказала она.
Он вывел машину на обочину и чересчур резко затормозил. Обвёл взглядом окрестность. Впереди расстилалась дорога, слева горело на солнце полынное поле, справа темнел прореженный солнечными пятнами лес.
— Ладно, — сказал он каким-то скрипучим голосом.
Она сидела сзади очень прямо на дорогом сиденье, держа за поля соломенную шляпу с голубым шарфом. Он неловко перегнулся и подставил лицо. Глаза её, ярко-синие и спокойные, казалось, были устремлены на него. Пальцы отпустили край соломенной шляпы и медленным, очень мягким, ощупывающим движением поднялись к тому месту, где должно было находиться его лицо.
Он ждал, чтобы пальцы его нашли.
Они нашли его.
Положив ладони ему на щёки, она пальцами обхватила его лицо. Пальцы нащупали уши, очертили их форму. Нащупали челюсть, потом двинулись вверх по щекам, равномерно с обеих сторон пробегая по ним мягкими, прохладными, но уверенными прикосновениями. Пальцы очертили изгибы лба, выступы над глазными впадинами. Бред закрыл глаза, и пальцы: лёгкие, как дыхание, описали очертания его глазных впадин. Потом побежали вниз, прикасаясь к его рту, подбородку.
Сидя с закрытыми глазами, он вдруг явственно услышал металлический неугомонный треск саранчи.
Он открыл глаза.
Её глаза были закрыты. Лицо было поднято, оно выражало задумчивость, безмятежность, погружённость в себя; было отрешённым и независимым, а нижняя губа слегка влажной. Казалось, она не дышит. Он решил, что она, наверно, сдерживает дыхание. В этом залитом ослепительным светом и наполненном стрёкотом саранчи мире лицо её и закрытые глаза были защищены тенью от дерева.
Из горла его вырвался хриплый стон. Он перегнулся, схватил её и прижался губами к её рту. Кончики её пальцев всё ещё лежали на его щеках и подбородке… Потом он обнял её и, не владея собой, отчаянно уткнулся лицом ей в грудь, прижав губы к хрустящей ткани блузки. Пальцы её легко ощупывали его голову под короткими, редеющими волосами.
Белая лакированная сумочка и шляпа соскользнули на пол.