Он повертел головой на тонкой шее и с мольбой остановил страдальческий взгляд на каждом из них поочерёдно.
— Понимаете меня? — спросил он.
— Да, — сказал Яша Джонс.
— Но я отклонился! — чуть ли не со стоном воскликнул брат Потс. — А хотел рассказать, что со мной произошло.
— Он неотрывно смотрел на Яшу Джонса. — Я пошёл к брату Пинкни и спросил его, не могу ли я помолиться с Красавчиком. Он держался со мной как-то странно, не так, как всегда. Говорит: «Разве мы молимся не одному и тому же Богу?» Я говорю: «Одному». А он говорит: «Разве в вашей Библии не сказано, что всё в руках Божьих?» И смотрит на меня. Я ему говорю, что вовсе не надеюсь, будто именно моя молитва сотворит что-то особенное. Но мне тяжко думать, как этот парень сидит там и не знает, что один из белых хочет с ним помолиться. Я ему рассказал, что вчера вечером после молитвенной сходки — ведь вчера была среда — восемь человек остались, чтобы встать вместе со мной на колени и помолиться на этого беднягу. Вот я и говорю брату Пинкни, что хотел бы к нему пойти, но не могу без его благословения.
Брат Потс умолк. И уставился, мигая, на лунный свет.
— Он долго на меня глядел, и лицо у него было как из гипса, покрытого желтовато-коричневым лаком. — Он пояснил Яше Джонсу: — Понимаете, брат Пинкни мулат, но он светлый мулат. — Он вдруг смутился. — О чём это я говорил?
— Вы сказали, что хотели получить благословение брата Пинкни на то, чтобы помолиться с Красавчиком, — тихо подсказал ему Яша Джонс.
— Ах да… а брат Пинкни всё смотрит на меня. А потом, знаете, что он сказал?
— Нет, — признался Яша Джонс.
— Он сказал: «А кто я такой, чтобы налагать запрет или снимать его?» И прямо тут же на улице, против почты, в три часа пополудни, при всём честном народе закрыл руками лицо. Так, будто глаза бы его не смотрели на то, что тут творится. Я стоял с ним рядом и не знал, что мне делать. Такое чувство бывает, когда кто-то болен и ты на цыпочках выходишь из комнаты. Вот я на цыпочках и отошёл. Прямо там, на улице, против почты. Было три чала или около этого.
Он замолчал. Пустой левый рукав был подвёрнут и аккуратно приколот к левой поле пиджака, возле грудного карманчика. Голова на тонкой шее опустилась, он, казалось, разглядывал кофейную чашку, которую держал на коленях. Потом осторожно, но так, что ложечка всё же звякнула о блюдце, протянул руку и поставил чашку на кирпичную ограду над рекой.
— Я пошёл в тюрьму, — наконец заговорил он снова. — Надзиратель провёл меня к этому парню и встал поблизости, за дверью. Я опустился на колени, поднял руку и начал молиться. Вот тут это и случилось. — Он снова уронил голову на грудь и помолчал. Потом поднял голову и посмотрел на них. — Послушайте, — спросил он, придвинув к ним худое лицо и вывернув шею так, что на лицо упал лунный свет, — послушайте, вам плевал когда-нибудь нигер в глаза?
Они молчали, а он с мольбой вглядывался то в одного, то в другого.
— Человек никогда не должен произносить этого слова. Слова нигер. Я считаю, что человека нельзя так звать только потому, что Бог наделил его тёмным цветом лица. Но я должен был назвать его именно Нигером — потому что такие чувства я испытывал. Глаза у меня вылезли на лоб, а его лицо было от меня совсем рядом, чуть ли не в шести дюймах от моего, и глаза у него тоже вылезли, и налились кровью, и были так близко, что я даже видел в них красные жилки; я внутренне сжался и вот-вот готов был вскочить, в душе у меня всё так и кипело, но тут я услышал, как подходит надзиратель, услышал, как он говорит: «Ах ты, чёрная сволочь» — и я… — Он умолк.
— Простите, миссис Фидлер, что я неприлично выразился. У меня просто с языка сорвалось, ведь это всё так и было.
— Ничего, брат Потс, — сказала она. — Ведь это всё так и было.
— Но я остался стоять на коленях. Что-то меня удерживало — я назову это благодатью. Я вдруг почувствовал плевок на щеке — на левой щеке — по ней что-то текло. Видно, плюнул он как следует. И когда я это почувствовал, почувствовал вполне, я остался стоять на коленях, не нарочно, а так уж получилось. Я не стал даже утираться. Пусть его течёт. И снова стал молиться, уже вслух. А раз я молюсь, надзиратель остался стоять, где стоял. Знаете, о чём я молился? — Он обвёл их взглядом.
— Я молился, — сказал он чуть погодя, — чтобы Бог внушил мне, что всё было правильно, ибо на то его святая воля. Я благодарил Господа за то, что мне плюнули в лицо, и не хотел этот плевок стирать. Пусть его высушит солнце или ветер, как на то будет его святая воля. Потом я поднялся на ноги. Воздел руки, то есть руку, я хочу сказать, и попросил Господа благословить этого юношу. Он сидел на койке и глядел в пол. Потом я вышел. Плевка так и не вытер. Шёл по Фидлерсборо с плевком на щеке. Я вошёл к себе и лёг на кровать. Окна были занавешены.
Брат Потс уронил голову. Взгляд его не отрывался от руки, лежавшей на колене.
Спустя какое-то время Яша Джонс спросил:
— А ваше стихотворение?
— Я лежал на кровати. Не спал, но и не бодрствовал. И вдруг услышал отчётливо, как звон колокола. Услышал слова. Тогда я соскочил с кровати, достал карандаш и попытался их записать.
— Вы можете их повторить? — спросил Яша. — Или лучше прочесть?
Брат Потс, нахмурив брови, склонил голову набок.
— Могу прочесть наизусть. Те слова, что запомнились.
— Прошу вас, — сказал Яша Джонс.
Брат Потс поднял вверх освещённое луной лицо — оно внезапно разгладилось — и закрыл глаза.
Когда любимый город мой
Уйдёт в пучину вод,
Молясь, я буду вспоминать,
Как нас любил Господь.
И захлестнёт всю жизнь мою
Всех нас один потоп.
Он смоет злобу и обиду,
И мир придёт потом.
Всё то, чего мне не дал Бог,
Всё — дар его, не долг.
Молюсь, чтоб, глядя на потоп.
Узнать я счастье мог.
Он выжидательно замолчал.
— Брат Потс, — сказала Мэгги. — Это так красиво. Право же, брат Потс, это так красиво, даже за сердце берёт.
— Спасибо вам. — Но глаза его были по-прежнему устремлены на Яшу Джонса.
— Да, — не спеша проронил Яша Джонс. — Стихи явно вызваны искренним чувством.
Лицо брата Потса снова сморщилось. Он мелко, словно дрожа, помотал головой.
— Но ведь так оно и получилось! Я слышал эти слова ясно, как колокольный звон, и записал их, как только нашёл карандаш. Но услышал я их всего раз, и теперь мне кажется, что, когда я их записывал, получилось не совсем то, что я слышал. Словно из них что-то ушло. Как вам кажется мистер Джонс?
Яша Джонс задумался, а потом пробормотал: «…с'ha l'abito dell'arte е man che trema».
— Простите? — спросил брат Потс.
— Это я вас прошу меня извинить, — сказал Яша Джонс. — Мне просто вспомнилась строка итальянского поэта Данте. Она всегда мне казалась трагичной. Есть мысль, или, скажем, было видение, но рука дрожит.
— Я вас понял, — уныло кивнул брат Потс. — Верно, рука моя дрожала.
— Разве это не всегда так бывает? — спросил Яша. — Со всеми, кто пытается жить духовной жизнью. Вот оно, видение, а глядишь…
Он развёл руками.
Брат Потс покачал головой.
— Но если бы я посмел попросить вас об одолжении, — он вытянул вперёд своё худое, встревоженное лицо, — если бы вы самую малость помогли мне доделать стих, чтобы он больше походил на то, что я слышал там, на кровати.
— Брат Потс, никто не может запечатлеть видение. Но если мы с вами об этом поговорим, быть может, что-нибудь к вам и вернётся.