Он смотрел на лес, но его уже не видел. Он видел отца, сидящего возле тлеющего огня камина знобкой ранней весной в той комнате, которую Фидлеры звали библиотекой. Сидит с открытой книгой на коленях. Но не читает, а старательно выдирает страницу за страницей, свёртывает в жгут и бросает в кучу на пол.
Бред мысленно видит сидящего там человека. Видит, как он сам, тринадцатилетний мальчик, входит в дверь, подходит к отцу и, не говоря ни слова, берёт книгу с его колен. Видит, как отец, большой мужчина в сапогах, с чёрными усами и жёсткими чёрными волосами, медленно встаёт. Видит, как он выхватывает у мальчика книгу, кидает в огонь и, резко повернувшись, рассчитанным движением звучно бьёт — не слишком сильно, но достаточно сильно — мальчика по голове. Мальчик, чтобы ослабить удар, падает на колени и выдёргивает книгу из огня. Поднявшись, он кладёт книгу на стол у себя за спиной и молча смотрит на отца.
Отец подчёркнуто неторопливо протягивает руку к полке. Достаёт другую книгу. Мальчик хватает книгу. Отец бьёт его по голове. И кидает книгу в огонь. Всё как раньше. Как и раньше, оба не произносят ни слова. Потом эта история повторяется вновь.
На четвёртый раз удар застаёт мальчика врасплох, споткнувшись, он стукается о стену, падает на колени, спиной привалившись к стене. Мужчина кидает в огонь следующую книгу. Мальчик пытается встать и подойти к камину. Ему не больно. Он просто оглушён. Мужчина смотрит на него, видит, что мальчик уже больше не в силах подняться.
Наклонившись, он сам суёт руку в огонь и выдёргивает оттуда книгу. Он разглядывает книгу с большим любопытством, словно подобный предмет возмущает его уже тем, что непонятен. Потом кидает книгу к ногам сидящего на корточках мальчика и, не говоря ни слова, выходит.
Спустя какое-то время в комнату входит девочка. Она плачет. Глядит на сидящего на корточках мальчика и говорит: «Ты сам его заставил». Мальчик молчит. «Ты сам его заставил, — плача, повторяет девочка, — а теперь он ушёл. И ты знаешь, куда он пошёл».
Да, мальчик знает, куда он пошёл. Но тогда он не знал, зачем он туда пошёл.
Теперь, сидя в лодке, Бредуэлл Толливер передёрнулся, как животное, которого донимает слепень.
— Ну да… — произнёс он и запнулся.
— Что? — переждав, спросил Яша.
— Отец, вынырнул из болота и захватил Фидлерсборо, — сказал Бред. А когда Фидлерсборо стал ему поперёк горла, спасался в болотах. Nostalgie de… de… чего? Как там, чёрт возьми, по-французски?
— Nostalgie de la boue[24], — сказал Яша.
— Оно самое. Раз в четыре или пять месяцев он забирал своего прихвостня-негра — тот состоял при нём всю жизнь, старый Зак был постарше его и, по-моему, единственный его друг; они садились в лодку и уезжали. На два, три, четыре дня. Потом отец возвращался, вроде бы поутихнув. И целую неделю не лягался и не отламывал ножки от чиппендейловской мебели. В ту пору я ещё не знал, чем он там себя утихомиривает. Не знал, зачем он ездит: охотиться, рыбачить, проведать родню или побаловаться с болотной девкой. Вроде той беззубой бабы, которую мы только что видели на лодке у Лупоглазого. А потом дознался.
Бред замолчал. Он внимательно правил лодкой. Даже не оглядывался на лес, который тянулся по реке у них за спиной.
Переждав, Яша спросил:
— И что это было?
— То, что я сказал.
— Что именно?
— Буквально то самое, — с раздражением отмахнулся Бред. — Nostalgie de la… ну, как это вы произносите?
— De la boue, — пробормотал Яша.
— А всё Лупоглазый. Лупоглазый дознался. И показал мне. Мне тогда было около четырнадцати, мы поехали с ним, и он меня спросил, знаю ли я, что делает мой папаша. Я говорю — нет, а он и говорит: я, мол, уже года два его выслеживаю. Хочешь поглядеть? И скалится. Не говорит, в чём дело. Вот и привёл меня туда.
Бред замолчал.
Потом повернулся к Яше:
— Послушайте, а ведь мы могли бы вставить и его в наш фильм. Моего папашу.
И снова замолчал. Впереди косые лучи, перекинувшись через реку, вонзались в Фидлерсборо. Один из них засверкал в вышине, ударив в прожектор на боковой вышке тюрьмы.
— Вы совсем не обязаны это рассказывать, — наконец произнёс Яша. Бред ничем не показал, что его слышит. — Можно сказать, что наука — это умение хорошо рассказать, а искусство — умение умолчать.
— Он лежал в грязи, — сказал Бред. — Я поглядел сквозь кусты и увидел, как он лежит без памяти на берегу ручья. Кувшин, конечно, рядом. Старый Зак держит ивовую ветку и отгоняет мух. Сидит там, словно так и сидел с самого сотворения мира, и отгоняет мух. Знаете, как сидят старые негры. Время растворилось в ни с чем не сообразной вечности, и чёрт с ним. «Глянь-ка, — шепнул мне Лупоглазый, — глянь-ка на его лицо». «Оно в потёках», — сказал я. По его лицу тянулись потёки пыли. «А знаешь, что это за потёки?» — шепнул он мне. «Нет», — ответил я. «Он плакал», — сказал Лупоглазый. «Врёшь!» — сказал я. «Сам видел. Видел — лежит там и плачет, как маленький». «Врёшь, собака! — заорал я и прыгнул сквозь кусты к отцу. — Скажи, что это враньё! — заорал я старому Заку, который вдруг превратился всего-навсего в одноглазого старого негра. — Скажи, что он не плакал!» — кричал я ему. Губы старого Зака задёргались, словно он пытался что-то выговорить. Потом я сообразил, что он хочет сказать. Он хотел произнести моё имя, но не мог выдавить ни звука. «Скажи, что он не плакал!» — орал я. «Плакал он, — наконец произнёс старый Зак. — Он всегда лежит и плачет. Когда доходит». «Враньё», — сказал я старому Заку и замахнулся на него. «А что он может с собой поделать?» — простонал старый Зак. Это был стон, самый настоящий стон. Кажется, я опустил поднятую руку. «Ничего он не может с собой поделать, — сказал тогда Зак. — Когда на него находит, он лежит вот так и плачет. А потом засыпает». За спиной послышалось хихиканье. Я резко обернулся и увидел на лице Лупоглазого улыбочку. Надо сказать, что Лупоглазый был старше, сильнее и злее меня, но, видно, в лице моем было что-то такое, что он усомнился, удастся ли ему это сейчас доказать. Улыбка на его лице погасла, как гаснет тёмной ночью уличный фонарь, когда стрельнешь в него из рогатки, как мы частенько делали в Фидлерсборо. Смешка как не бывало. Я повернулся к Заку. Он продолжал отгонять мух ивовой веткой, но лицо у него было полумёртвое. «Мистер Бред, — твердил он. — Мистер Бред… — Наконец он решился: — Не говорите вашему папаше, не говорите вашему папаше, что я вам сказал, если скажете, он меня просто убьёт!»
Бред замолчал. Перед тем как причалить, он сказал Яше:
— Я этого никому не рассказывал. Ни единой душе. — Он снизил обороты мотора и стал заводить лодку к пристани.
— Даже жене, даже когда она жила в Фидлерсборо и мы с ней лежали вдвоём в том самом доме. Чёрт возьми, она ведь знала Лупоглазого. Она была своя в доску, моя Летиция; наденет, бывало, старые галифе, захватит бутылку шотландского виски и маленькую шестнадцатидюймовку и шляется со мной и Лупоглазым по болотам. Эти галифе сказочно обтягивали её сказочный бимс, и Лупоглазый не мог оторвать от него глаз. Я даже побаивался, что, стоит мне повернуться спиной, и он, неровён час, меня подстрелит. Она с Лупоглазым отлично ладила. Но я хочу сказать, что даже ей я о том самом никогда не рассказывал. О своём старике. Вроде бы, раз я брожу с ней по болотам, лежу в том доме по ночам в постели и выкладываю ей душу, я когда-нибудь смогу рассказать ей и это. Так нет же, не рассказал.
Мотор был выключен. Они носом подходили к причалу.
— Я даже сестре об этом никогда не рассказывал, — добавил Бред, забрасывая чалку. — Даже ей…
Яша Джонс стоял у парапета, опершись о дверцу «ягуара», и, дожидаясь, пока Бред вернётся с сигаретами, поглядывал на Ривер-стрит. Шляпу он держал в руке и чувствовал, как солнце греет ему лысину. В предвечернем свете улица казалась мёртвой.
Яша думал, что, если поставить в этой самой точке у парапета киноаппарат, отсюда можно будет начинать съёмку. Тогда, если найдёшь…