— Это поцелуй звукам, — говорил Бальмонт, — вы не Титан, Александр Николаевич, вы Эльф… Вы умеете ткать ковры из лунных лучей… Но иногда вы тоже коварно можете подкрасться и низвергнуть лавины в бездны.
— Именно в бездны, — сказал Скрябин. — Вы знаете, Константин Дмитриевич, когда вы читали, я подумал об одном моем знакомом… Господин Бранчанинов… Он хорошо осведомлен в дипломатических делах… Он говорит, что начинается… Он говорит о волнениях в Китае… Там зашевелилось… Китай это ведь огромная сила, не столько политическая, сколько мистическая… Напрасно это не учитывает Запад… Мир капитала… Перед Мистерией именно произойдет великое переселение народов, войны, всеобщее пробуждение. Будет огромная мировая война. Это будет мировой пожар. Это замечательно. Восстанет Африка. Африканцы в высшей степени способны к ясновиденью. Ведь был же Пушкин отчасти африканцем. У них имеется такое не рациональное, а более непосредственное постижение мира, — и Скрябин радостно засмеялся.
По случаю особой торжественности момента пили не традиционный чай, а вино. Скрябин говорил.
— Когда я писал Третью симфонию, у меня на рояле всегда стояла бутылка коньяка… Теперь я во внешней опьяненности не нуждаюсь… В "Мистерии" у меня, знаете, будут шепоты… Ведь никогда шепота не было введено как звука. Шепот огромной массы народа, шепот хора… Это должно быть совершенно новое ощущение…
— Я ведь был под надзором полиции, — говорил Бальмонт. — Я сотрудничал в нелегальной газете социал-демократов "Искра", — и он продекламировал: "Рабочий, только на тебя надежда всей России. Тяжелый молот пал, дробя оплоты крепостные. Тот молот твой, пою тебя во имя всей России".
— А правда, господин Бальмонт, что вы всегда носите с собой револьвер? — спросил доктор.
— Абсолютно верно, — сказал Бальмонт и вынул из бокового кармана браунинг.
— Мелодия начинается звуками, а кончается, например, в жестах, — в своей заклинательной ритмике сказал Скрябин. — Или начинается в звуке, а продолжается светом… Как это волнует… Как будто неисследованную землю открыл… Но так много работы, — вдруг тоскливо сказал он, почти вскрикнул.
"Они твои, тебя терзающие дети,
Тобой рожденные в взволнованной груди.
Они строители сверкающего храма,
Где творчества должна свершиться драма,
Где в танце сладостном в венчании со мной
Ты обретешь тобой желанный мир иной"
(А.Скрябин. Предварительное действие).
Дача была старая, двухэтажная, а вокруг жаркое лето 1914 года. Скрябин, листая тетрадь, сидел на балкончике, ярко освещенном солнцем, вместе с Борисом Федоровичем. Сама Татьяна Федоровна здесь же неподалеку в сарафане варила варенье на дворовом очаге, давая время от времени распоряжения бонне, гуляющей с детьми.
— Я теперь так много должен писать, — жаловался Скрябин, — у меня такое чувство, что я не имею права отдохнуть. Кто-то стоит надо мной и твердит: ты должен работать… Иначе я не успею… Так много, так страшно много надо сделать, а время идет…
— Иначе говоря, пусть сия чаша минует меня, — сказал Шлетцер.
— Вот ты не знаешь, как это тяжело, — сказал Скрябин, — как тяжело чувствовать на себе бремя мировой истории… Иногда с такой завистью смотрю на людей, которые просто живут, просто наслаждаются миром, даже просто творят. Им ничего не было открыто, им не была открыта такая идея.
— Но ведь цель искусства жить просто так, — сказал Шлетцер, — игра без цели.
— Во-первых, это плагиат из Шиллера, — заспорила Татьяна Федоровна с братом, — а во-вторых, ты неправильно цитируешь Шиллера и искажаешь его… Вот, например, у меня часто болят зубы, значит, у меня уже не может быть жизни без цели.
— Здесь дело не в распределении материала, — сказал Скрябин серьезно. — Боль можно преодолеть наслаждением.
— Речь идет о сочинении некой мелодии, мелодии ощущений, согласно заданному чувству, каким является зубная боль, — сказала Татьяна Федоровна с улыбкой.
— Правильно, — увлеченно воскликнул Скрябин, — ведь это могло быть настоящим лечением всех болезней… Какие контрапункты можно придумать к зубной боли… Какие образы… Знаешь, в "Предварительном действии" я все-таки прибегну к образам… Конечно, я использую материал, приготовленный для "Мистерии", но это лишь подготовка, это пролог к "Мистерии". Я понял, без пролога не обойтись. Нужен переход от "Поэмы экстаза" к "Мистерии".
— "Предварительное действие" это "Мистерия", которая не окончится концом мира, — сказал Шлетцер, — безопасная Мистерия… Не обедня, а обеденка.
— Но без этого не обойтись, — как-то печально сказал Скрябин.
Уже после обеда, сидя за роялем, Скрябин говорил:
— Вот Восьмая соната, обратите внимание на вступление, и вы будете говорить, что у меня нет полифонии после этого… Вот видите, какие контрапункты гармонические, тут нет борьбы, как у Баха, а полная примиренность… А вот тут самый трагический эпизод из того, что я написал… Тут перелом настроения в течение одной фразы… Ну и трудна же она… Я чувствую, что эти звуки похожи из природы, что они уже раньше были… Тут же как и колокола из Седьмой сонаты… Каждая гармония имеет форму, это мост между музыкой и геометрией… А вот танец падших, — он проиграл кусок, — это очень бедовая музыка… А вот гирлянды… Хрупкие, кристальные образования… Они все время возникают, радужные и хрупкие, и в них есть сладость до боли.
— Саша, сыграй из Четвертой сонаты, — сказала вдруг Татьяна Федоровна.
Скрябин улыбнулся.
— Я ее теперь заново выучил для концерта, — сказал он не без гордости, — как следует выучил… Раньше я ее с некоторым жульничеством играл, я вот этих нот вовсе не играл, как они у меня написаны… А теперь я все по чести играю, да еще в каком темпе. — Он сыграл кусок. — Я хочу еще скорее, так скорей, как только возможно, на грани возможного… Чтоб это был полет со скоростью света, прямо к солнцу, в солнце! А вот как меня потом пианисты будут играть. — И он взял неритмично торжественные аккорды и, окончив, отдернул пальцы, словно обжегшись.
Они гуляли в парке.
— Какое ужасное лето, — говорила Татьяна Федоровна. — Вы чувствуете гарь, каждый день слышен в деревне набат… Вот и сейчас…
— Это в Гривно, — сказал Борис Федорович. — Наверно, какой-то большой пожар… Пойду к соседям, узнаю. — Он пошел к соседней даче, но тут же вернулся и крикнул: — Война с Германией! Мы ведь газет здесь не читали… Как гром с ясного неба!
Скрябин встал со скамейки, на которую присел было. В первое мгновение он казался растерянным, но затем лицо его приняло торжественное выражение.
— Вы не можете себе представить, — сказал он, — какое это огромное значение, эта война… Это значит, что то самое начинается… Все то начинается, о чем я говорил… Начинается конец мировой истории, теперь все пойдет сразу скорее и скорее, и само время ускорит свой бег. Я даже не думал, что это так скоро произойдет. Но только будут большие испытания, — сказал Скрябин, — будут страшные минуты… Я лично к ним готов, не знаю, как остальные… Войной это дело не ограничится, после войны пойдут огромные перевороты социального характера, затем начнется выступление отставших рас и народов, восстанет Китай, Индия, проснется Африка… Все эти события ведь не сами по себе… Ведь это поверхностное мнение, что война начинается от каких-то внешних причин. Если у нас война, то, значит, какие-то события произойти в мистическом плане. В мистическом плане сейчас случилась целая катастрофа… Там… Я знаю, что это за катастрофа… Это тот самый перелом, о котором я говорил… В ближайшие годы мы переживем тысячи лет…
Война многое изменила, даже в салоне Скрябина явилось новое, тревожное. Доктор был в военном мундире, Бранчанинов в каком-то полувоенном мундире, остальные по-прежнему в штатском. Бранчанинов читал вслух газету: "Турко-немцы захотели внести смятение в наши беззащитные города черноморского побережья. В ночь накануне Успения ненависть к Христу у турок и породнившихся с ними немцев-лютеран, христиан по имени, но давно отвергнувших уже таинство и священство, толкнула их быстроходный крейсер к нападению, однако, он милостью Божьей наскочил на мину…"