Литмир - Электронная Библиотека

Но Наполеон обманывал себя. Даже пожелай Александр того, все равно не смог бы вести с ним переговоры. «Поражение при Аустерлице, разгром при Фридланде, Тильзитский мир, заносчивость французских послов в Санкт-Петербурге, пассивное поведение императора Александра I в свете политики Наполеона – то все были глубокие раны на сердце всякого русского, – вспоминал князь Сергей Волконский. – Отмщение и еще раз отмщение – вот какие чувства пылали во всех и в каждом». Даже если он и преувеличивал силу и масштаб распространения подобного рода настроений, они, несомненно, начинали завоевывать позиции, подогреваемые популярной литературой, которая пестрела примерами героев-патриотов России в прошлом. «Подъем национального духа проявлялся в словах и делах при первой возможности, – писал Волконский. – Во всех слоях общества была только одна тема для разговоров, в сверкающих позолотой салонах высших кругов, в констатирующей с ним простоте казарм, в тихих беседах между друзьями, за праздничными обедами и вечерами – об одном и только об одном говорили все: о желании войны, о надежде на победу, возвращении достоинства страны и славы самого имени России»{146}.

Читая письма и воспоминания русских дворян в то время, поражаешься, что никто – похоже, ни один человек – не хотел сказать доброго слова в адрес облеченных властью, о ком бы ни шла речь, о гражданской администрации или об армии. В строках этих слышны отзвуки риторики, направленной против засилья «инородцев» в стране, сетования в отношении «испорченности», франкмасонства, «якобинцев» и прочих «ересей», которые только приходили на ум. Недовольство в значительной степени концентрировалось на фигуре Сперанского, которого от всей души ненавидела великая княгиня Екатерина с ее двором, а также и большинство дворянства, затаившего на него злобу за введение квалификационных экзаменов для желающих занимать посты на государственной службе и страшившихся вероятных намерений его дать волю крепостным. «Стоя рядом с ним, я всегда чувствовал серное дыхание, а в глазах его блистали синеватые огоньки преисподней», – подмечал один современник{147}.

В феврале 1812 г. Густав Мауриц Армфельд, швед по национальности и один из военных советников Александра, при участии министра полиции, Александра Дмитриевича Балашова, замутил интригу с целью выставить Сперанского как лицо, поддерживающее тайные сношения с французами (тот и в самом деле переговаривался с Талейраном по приказу Александра). В то же самое время пошел слух, будто бы полиция раскрыла заговор, затеянный Сперанским с намерением вооружить крестьян и призвать их выступить против господ.

Александр приказал полиции начать слежку за Сперанским, но также распорядился всюду подсматривать за самим министром полиции, отслеживать его шаги, – такого рода паранойя, как мы видим, вовсе не являлась советской инновацией. Сказать с точностью, верил ли Александр в намерения Сперанского предать его, невозможно, но, конечно же, царь понимал: непопулярность статс-секретаря не только бросает тень на самого монарха, но и ставит его в опасное положение.

Вечером 29 марта 1812 г. Сперанского вызвали на аудиенцию к царю в Зимний дворец. Свидетелей двухчасового разговора не было, но лица, находившиеся в приемной, догадались о том, что произошло нечто, сразу же, когда министр вышел из кабинета царя. Через несколько секунд дверь вновь открылась, и появился сам Александр, по щекам его текли слезы, царь обнял Сперанского, прощаясь с ним таким театральным жестом. Сперанский поехал домой, где нашел ожидавшего его Балашова. Статс-секретаря посадили в полицейскую кибитку и в ночи повезли в ссылку в Нижний Новгород{148}.

Должность статс-секретаря отошла к Александру Семеновичу Шишкову, отставному адмиралу и особенно бескомпромиссному врагу Франции и ее культуры. Он на чем свет стоит поносил Тильзитский договор и совсем недавно устраивал нападки на Сперанского, а кроме того до известной степени прославился как автор «Рассуждения о любви к отечеству». Шишков немало удивился и был до известной степени озадачен, когда его вдруг вытащили из небытия. Однако дворяне там и тут в империи возрадовались.

Падение ненавистного министра прозвучало для них недвусмысленным посылом – Александр осознал, что нуждается в них в неспокойные времена, предстоящие впереди. Он остро осознавал риск: вторжение французов в Россию могло бы спровоцировать начало периода нового Смутного времени подобно тому, как происходило двести лет тому назад. Вероятно, именно по той причине царь и согласился доверить освободившийся в марте пост генерал-губернатора Москвы протеже своей сестры Екатерины, графу Федору Ростопчину. Вельможа этот, служивший при царе Павле министром иностранных дел, был живым, умным и откровенным в высказываниях человеком, но в то же самое время изрядным фантазером и, что вполне вероятно, не совсем уравновешенным психически типом. Александр не считал его пригодным для данной должности и попытался сопротивляться просьбе сестры. «Он не солдат, а губернатор Москвы должен носить на плечах эполеты», – возражал царь. «Сей вопрос к его портному», – отвечала Екатерина. Александр сдался. В конце концов, пост был по большей части почетным{149}.

Царь удалил наиболее очевидные факторы трения между собой и народом и утихомирил самые громогласные очаги противодействия. Теперь наставал момент положиться на Бога. В 2 часа пополудни 9 апреля, отстояв службу в монументальном здании нового Казанского собора, Александр оставил Санкт-Петербург и отправился в расположения войск, провожаемый часть пути восторженными доброжелателями, бежавшими за его каретой с восклицаниями и плачем. Он решил, что его место рядом с солдатами.

Русская армия отличалась от любой другой в Европе и уж меньше всего она походила на французскую, особенно если сравнивать простых солдат. Служить в России брали на двадцать пять лет, что фактически означало на всю жизнь. Дотянуть до конца срока представлялось маловероятным, поскольку не более чем 10 процентов людей переживали ужасные условия быта и постоянное битье – скажем, практику прогонять через строй, между двух рядов своих же товарищей, обязанных хлестать провинившегося шомполами, – не говоря уже о болезнях и боевых потерях в сражениях.

Когда кого-то призывали, все семейство, а часто и все село или деревня выходили провожать рекрута, словно бы собирались на его похороны. Семья и друзья прощались с таким человеком навеки, не ожидая уже его возвращения. Коль скоро дети призванных в армию не могли воспитываться вынужденными работать матерями-солдатками, мальчиков посылали в военные сиротские приюты, где воспитывали и готовили в будущем к службе в качестве унтер-офицеров. Однако жизнь в подобных заведениях была настолько тяжелой, что взрослости достигали едва ли две трети поступивших{150}. Если солдат возвращался домой после четверти столетия (без увольнительных, отпусков и писем), он становился фактически чужим своей родне. К тому же он переставал быть крепостным, а посему ему не оставалось больше места в сельской экономике. Те, кому удавалось протянуть эти двадцать пять лет, старались либо пристроиться в слуги, либо шли в города в поисках работы.

Поступая в полки, новобранцы фактически входили в своего рода братство, исключенное из нормального течения русской жизни и обреченное терпеть невзгоды вместе. По существу единственным преимуществом, которым пользовались они перед такими же воинами французами, являлось обмундирование, главным образом зеленого цвета, но что особенно важно – более удобное и лучше скроенное. В мирное время взвод действовал как сообщество, или артель мастеровых, нанимавшихся на работу к местным гражданским с теоретическим разделом заработка между участниками, хотя чаще барыши шли в карманы офицеров.

35
{"b":"178553","o":1}