Проснувшись ночью попить, я взглянул в окно. И вздрогнул. В лунном свете мелькнуло что-то небольшое, круглое, окутанное белокурыми волосами. То есть мне так показалось. Это, конечно, какая-нибудь птица была.
Какая-нибудь. Птица.
Конечно.
Про личную жизнь
Мы с Серым сидели на диване в конце коридора и ничего не делали. Мы вообще-то хотели много чего делать, только Толика забрали. Капельницу опять будут ставить. А без Толика как-то ничего не делается. Вот мы и не делаем.
На другом конце коридора малышня всякая устроила гонки на колясках. Только они сюда не доезжают. У гонщиков руки короткие, чтобы два колеса равномерно вертеть. Разогнался — и сразу в стену сворачивает. Сам. У нас коляски — ого! Огромные. А те, что поменьше, — те мамы уже разобрали по палатам своих возить. А эти не нужны никому. Кроме гонщиков.
Вам! Ну вот, теперь колесами зацепились и оба в стенку врезались. Хорошо, что они до нашего дивана не доезжают. А то можно было бы им сказать: «Давайте, писклявая команда, валите отсюда! У нас дела!» А так делать нечего. И почему эту дурацкую капельницу именно сейчас надо Толику ставить?
— Вот что в больнице самое плохое, — говорю я Серому. — Никакой тут личной жизни нет.
— Угу, — говорит Серый.
— В семь утра — хлоп! — свет включают, — продолжаю я рассуждать. — А ты, может, еще спишь! А тебе все равно градусник суют.
— Угу, — говорит Серый.
— Хорошо, когда в палате всяких там мам нет, — говорю я. — Или они хоть ничего себе, смирные. Тогда можно градусник отложить пока и доспать немножко. А дежурной сказать, что тридцать шесть и восемь. Они думают, что мы таких цифр придумать не можем, а значит — честно мерили.
— Угу! — кивает Серый.
— Потом таблетки еще. А потом только умоешься — завтрак везут, — продолжаю я. — И опять ничего делать нельзя. Потому что прислушиваешься, как баба Настя тележкой гремит по другим палатам, и думаешь, как бы ее уговорить обменять кашу на два хлеба с маслом. Разве тут порисовать или еще чего получится?
— Угу, — грустно соглашается Серый.
— А после завтрака — самое худшее, — мрачно продолжаю я. — Сиди себе в палате и жди своего лечащего. А может, Андрей Юрьич даже придет. Или студенты. Помнишь, на той неделе студенты приходили?
— Угу, — кивает Серый.
— Вот так вот сидишь и все утро ждешь, пока кто-нибудь придет, — говорю я. — А лечащий десять минут тебя посмотрит и даже не говорит, когда выпишут! Целое утро ждать, как будто делать больше нечего!
— Угу, — хмурится Серый.
Про выписку я зря сказал. Он как раз выписываться собирался, а тут этот дурацкий зуб. Так что Серый сидит сейчас с огромным тампоном за щекой и говорит только всякие короткие звуки. Вот не повезло человеку!
— Потом до обеда еще ничего, — торопливо продолжаю я, чтобы отвлечь Серого от мыслей о выписке, — только из отделения выходить нельзя, потому что тогда точно сразу тебя будут искать — на укол, или на рентген, или на еще чего. А так могут и вечером уколоть. Как получится. Так что до обеда часика три личной жизни все-таки есть, только в отделении если.
— Угу, — поддакивает Серый.
— А после обеда, — снова мрачнею я, — если Лина Петровна или Ольга Сергевна дежурят — то все, капец. Лежи весь тихий час в кровати, и никаких хождений. Удавиться прям!
— Угу, — говорит Серый.
— Потом в пять часов молоко с печеньем привезут, — совсем безнадежно говорю я. — Потом учительница приходит и еще упражнения спрашивает, потом опять таблетки, и так до вечера никакой личной жизни.
— Ы! — вскакивает Серый и машет рукой.
О! Толик наконец освободился. Ну вот, сейчас мы…
— Кашкин! — кричит Катя Васильевна у двери в нашу палату. — Где ты тут гуляешь? У тебя ж антибиотики, ты забыл?
А! Я вздыхаю и медленно плетусь в палату. Да, антибиотики. И никакой личной жизни.
На ЭКГ
Я зашел один раз к Серому в палату по делам. А тут зашла Надя.
Надя — это медсестра. Новенькая.
Вообще-то Лина Петровна сказала, что ее надо называть «Надежда Илларионовна». Юрка сразу сказал, что «Илларионовна» — дурацкое имя. А Серый сказал, что ни фига не дурацкое, а если Юрка скажет, что дурацкое, то Серый даст ему в глаз. А я сказал, что дам во второй глаз.
А Надя сказала, что ее можно называть просто Надя. Она еще не очень старая, лет двадцать пять — ну, примерно.
Она вошла в палату и сказала:
— Мышкин и Кошкин!
Тут Серый уткнулся лицом в подушку и начал хрюкать. Это он смеялся так. Если в подушку тихо смеяться, то как будто плачешь. А если громко — как будто хрюкаешь. Серый очень громко хрюкал.
— Моя фамилия, — немного обиженно сказал я, — Кашкин. С буквой «а». А вот его фамилия, — и я ткнул пальцем в хрюкающую спину Серого, — его настоящая фамилия Мышкин-Поросенков!
Серый еще больше захрюкал, даже сидеть стало неудобно, как вся кровать тряслась.
— Ой, прости, пожалуйста, Кашкин с буквой «а»! — улыбнулась Надя. — Здесь очень неразборчиво написано.
Это точно. Мы, когда сидели на рентген, пытались про наши болезни почитать — ни фига не понятно!
— Вы ходячие? — спросила Надя.
— Мы — бегающие, — сказал я.
А Серый уже не мог хрюкать и только пищал в подушку свою. Серого легко рассмешить, трудно его обратно из смеха достать.
— Тогда пошли, бегающие, — сказала Надя. — Вам на ЭКГ назначено.
Да, точно. ЭКГ — это электро… чего-то там. Про сердце.
Мне Василь Васильич, мой лечащий, назначил вчера, когда сказал, что скоро будет операцию делать. А я у него спросил: «А зачем мне про сердце? У меня сердце отличное!» А он сказал: «Да я-то тебе верю. Но на ЭКГ ты все равно сходи. А то помрешь у меня на столе, а у меня бумажки не будет. Как тогда тебя похоронить?» Василь Васильич — он ничего, веселый и понимающий.
А зачем Серому — я не знаю. Наверное, тоже для бумажки.
И мы пошли на ЭКГ.
ЭКГ — это в новом корпусе. Мы думали, что Надя нас через верх поведет, через переход, а она поехала вниз. Она хотела по улице пройти, потому что погода была ничего себе, летняя.
Но когда мы подошли, чтобы на улицу выходить, летняя погода окончилась и пошел дождь.
— Ох, как неприятно! — сказала Надя. — Придется теперь опять подниматься!
У нас в старом корпусе лестницы такие длинные и широкие. А лифты — маленькие и с дверками. Дверки ничего себе, толстые. Мы с Серым однажды даже поспорили — можно за ними спрятаться, если будут из пулемета стрелять, или нет? Я все-таки думаю, что нет. Потому что это лифт, а не танк.
И мы пошли ждать лифта, чтобы поехать наверх.
И тут Серый говорит:
— А зачем наверх? Давайте через подвал пройдем, тут раз-два — и готово!
Точно! Как это он придумал первым! Через подвал гораздо интереснее, чем через переход. Потому что переход — он обыкновенный, а в подвале всякие интересные вещи. Например, лампочки в круглых сетках. Как в кино про Штирлица.
— Через подвал? — спросила Надя. — Вообще-то так не положено…
Но это она так говорила, для нас. Чтобы мы не думали, что она чего-то там нарушает. Потому что мы маленькие, и это нам еще рано знать. С этими взрослыми иногда столько проблем!
И мы с Серым стали просить Надю идти через подвал.
И тут нам повезло, потому что лифт с дверками встал на третьем этаже и стоял там очень долго. Наверное, толстый профессор Олег Степанович хотел уехать вместе с толстым профессором Арменом Суреновичем. А у них пуза — во! В сто тыщ раз больше лифта. Ну, примерно.
И мы пошли через подвал.
Мы спустились только, а Серый уже говорит: