Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Как-то без всякой видимой причины перестал общаться с Кусиковым. Тот совершено не понимал, в чем дело. Есенин же «открылся» Надежде Вольпин: «Он хочет меня убить». В том же самом заподозрил и Клюева (тот-таки однажды смеха ради подсунул ему дозу гашиша, но, конечно, не смертельную). Но тогда такие случаи были еще редки. После возвращения же началась настоящая мания преследования.

Вот идут однажды Есенин с Галей Бениславской и ее подругой Аней Назаровой из «Стойла». К ним подходит милиционер. «Это ваши дамы?» Есенин поспешно отвечает: «Нет, не мои». «Почему вы отказались от нас?» — спросили потом девушки. «Я думал, что за мной, понимаете, следят. Хотели взять. Я за вас испугался. Зачем вам? […] Я же знаю, что за мной следят. Давно, ну и вы тут ни при чем».

Аня Назарова вспоминает и такой случай: лежит подвыпивший Есенин дома у Гали Бениславской и рассказывает: «У левых эсеров я был, в боевой дружине. Ну, работал. Потом пью. Ну, они и хотят меня взять. Но я не дамся. Нет! Я знаю, что я сделаю… Я спущусь из окна. Как будет звонок, вы дайте веревку, большую веревку, и я из окна спущусь». Бред? Но, может быть, Есенин знал о себе что-то такое, чего мы не знаем? Он был болтлив, но о чем-то не рассказывал никогда (например, о своей службе у Ломана). Архив Иванова-Разумника, в той части, где речь идет о Есенине, погиб. Как уже говорилось, о деятельности Есенина в боевой дружине эсеров нам ничего не известно.

А тут грянуло «Дело четырех». О содержании его мы уже писали (кто забыл, пусть откроет главу «Был ли Есенин антисемитом?»). Одновременно в двух московских газетах публикуются статьи об этом инциденте. Журналист Л. Сосновский в статье «Испорченный праздник» прямо выдвигает политические обвинения и призывает «исключить» Есенина с сотоварищами из рядов советской литературы. «Я думаю, что если поскрести […] то под советской шкурой обнаружится далеко не советское естество». Есенин хотел ответить Сосновскому статьей под условным названием «Россияне». Она не была закончена, но и сохранившееся начало дает представление не только об отношении Есенина к Сосновскому, но и к советской литературе в целом и даже — более широко — к стране негодяев.

«Не было омерзительнее и паскуднее времени в литературной жизни, чем время, в которое мы живем. (Что бы он сказал, если б дожил до 30-х гг? Не дожил бы. — Л. П.).

Тяжелое за эти годы состояние государства в международной схватке за свою независимость случайными обстоятельствами выдвинуло на арену литературы революционных фельдфебелей, которые имеют заслуги перед пролетариатом, но ничуть не перед искусством. [„.] эти типы развили и укрепили в литературе пришибеевские нравы. Рр-а-сходитесь, — мол, — так твою так-то! Где это написано, чтоб собирались по вечерам и песни пели?!

Некоторые типы, находясь в такой блаженной одури и упоенные тем, что на скотном дворе и хавронья сходит за царицу, дошли до того, что и впрямь стали отстаивать точку зрения скотного двора.

Сие относится к тому типу, который часто подписывается фамилией Сосновский.[117]

Маленький картофельный журналистик, пользуясь поблажками милостивых вождей пролетариата и имеющий столь же близкое отношение к литературе, как звезда небесная к подошве его сапога, трубит все об одном и том же, что русская современная литература контрреволюционна и что личности попутчиков[118] подлежат весьма большому сомнению.

 […] В чем же, собственно, дело? А дело, видимо, в том, что, признанный на скотном дворе талантливым журналистом, он этого признания не может добиться в писательской и поэтической среде, где на него смотрят хуже, чем на Пришибеева. Уже давно стало явным фактом, что как бы ни хвалил Троцкий разных Безыменских, пролетарскому искусству грош цена…»

Товарищеский суд Союза писателей (среди членов которого было много евреев) рассмотрел «Дело четырех» и нашел достаточным вынести им общественное порицание. Но дело лежало в ГПУ и было закрыто только после смерти поэта. Продолжалась и травля в газетах. Печатались отклики «читателей» на решение суда: «Один выход — тачка», «Под народный суд!», «Есенина выделить!», «Мы требуем пересмотра» и т. д. и т. п. М. Кольцов в статье «Не надо богемы» («Правда», 30 декабря 1923 г.) писал: «Надо наглухо забить гвоздями дверь из пивной в литературу». И далее сравнивал мюнхенскую пивную, где было провозглашено фашистское правительство Кара и Людендорфа[119], с московской пивной, где дебоширил Есенин и прямо говорил, что это одно и то же.

«Дело четырех» так подорвало и без того тяжелое состояние здоровья Есенина, что близкие решили положить его в клинику для нервнобольных. «Он поехал, не сопротивляясь» (Е. Есенина).

В клинике Есенин очаровал всех, и больных, и персонал. Мягкий, скромный, застенчивый, он для каждого находил доброе слово. Никто не хотел верить, что этот человек способен хамить, оскорблять, скандалить. Попросили почитать стихи — пожалуйста. Надо ли говорить, что каждое стихотворение сопровождалось громом аплодисментов.

Здесь Есенин написал заключительное стихотворение из цикла «Любовь хулигана», посвященного актрисе Августе Миклашевской. («Вечер черные брови насопил…»).

Побольше бы таких хулиганов — хочется сказать, читая эти слова «самых нежных и кротких песен». Кажется, Августа Миклашевская, уже не очень молодая, имевшая подростка-сына женщина («Пускай ты выпита другим»), сыграла роль той самой «хорошей девушки», о которой Есенин мечтал и с которой надеялся изменить свою жизнь. Придуманное, совершенно лишенное страсти чувство. Есенин как будто бы пытается ради этой «любви» изменить свою жизнь. В действительности, конечно, не получилось. (Не очень-то и старался.) Зато стихи о спасеньи «беспокойного повесы» навсегда вошли в золотой фонд русской любовной лирики. В них Есенин такой, каким он задуман Богом, судит того, каким он стал. И готов отречься от всего наносного, если бы… если бы любовь была глубокой и взаимной. Но — «знаю чувство мое перезрело, / А твое не сумеет расцвесть». Частица «бы» («б») — самое частое слово в этом цикле. И выполняет она не служебную (как положено частицам), а главную смысловую функцию.

Я б навеки забыл кабаки
И стихи бы писать забросил,
Только б тонко касаться руки
И волос твоих цветом в осень.

Ну, это уж Вы, Сергей Александрович, неправду говорить изволите. Этого Вам не дано «ни при какой погоде», и Вы это знаете. Флобер писал о себе: «Я человек-перо». Есенин называл себя «Божьей дудкой». Капризная стала дудка. (В молодости такой не была, но ведь он «молодость пропил».) Ей подавай страсть, ненависть, запой, скандал. Уже «разонравилось пить и плясать/И терять свою жизнь без оглядки» — а «дудка», знай, требует свое. Ей наплевать на то, что музыкант «душой стал, как желтый скелет». А что дала она ему, никогда ей — единственной — не изменившему? Богатство?

Да, богат я, богат с излишком.
Был цилиндр, а теперь его нет.
Лишь осталась одна манишка
С модной парой избитых штиблет.

Славу?

От Москвы по Парижскую рвань
Мое имя наводит ужас,
Как заборная, громкая брань.

Сбывшиеся как будто бы мечты юности обернулись злой иронией. А потому: «Я хотел бы опять в ту местность», где можно «под шум молодой лебеды» мечтать «о другом, о новом». О чем же? Неверующий Есенин не говорит ни о небесах, ни о чем-то божественном. Он находит поэтические эвфемизмы: «Что не выразить сердцу словом/ И не знает назвать человек». (Впрочем, быть может, он сам не считал это эвфемизмами.)

вернуться

117

Очевидно, Есенин думал, что Сосновский — псевдоним, за которым скрывается еврейская фамилия. Он ошибался.

вернуться

118

Попутчиками марксистская критика 1920-х гг. называла писателей непролетарского происхождения, не выражающих идеологию пролетариата (как она понималась литературным начальством), но заявлявших о своей лояльности к советской власти. «Попутчики» считались писателями как бы второго сорта.

вернуться

119

В ноябре 1923 г. Гитлер, вместе со своими соратниками Каром и Людендорфом впервые попытался совершить фашистский переворот. Начало было положено в мюнхенской пивной.

46
{"b":"178248","o":1}