«Дорогой Николай Алексеевич!
Читал я Ваши стихи, много говорил о Вас с Городецким и не могу не писать Вам. Тем более тогда, когда у нас есть с Вами много общего. Я тоже крестьянин и пишу так же, как Вы, но только на своем рязанском языке. Стихи у меня в Питере прошли успешно. […] в «Голосе жизни» есть обо мне статья Гиппиус под псевдонимом Роман Аренский, где упоминаетесь и Вы. Я хотел бы с Вами побеседовать о многом, но ведь «через быстру реченьку, через темненький лесок не доходит голосок». Если Вы прочитаете мои стихи, черкните мне о них. Осенью Городецкий выпускает мою книгу «Радуница».
Клюев не замедлил с ответом:
«Милый братик, почитаю за любовь узнать тебя и говорить с тобой, хотя бы и не написала про тебя Гиппиус и Городецкий не издал твои песен. […] мне необходимо узнать слова и сопоставления Городецкого, не убавляя, не прибавляя их. Чтобы быть наготове и гордо держать сердце свое перед опасным для таких людей, как мы с тобой, — соблазном. Мне многое почувствовалось в твоих словах — продолжи их, милый, и прими меня в сердце свое».
Уже в этом первом письме Клюев пытается резко отделить «милого братика» — крестьянского поэта от его городских покровителей, того же Городецкого и Гиппиус. С тех пор — а может быть, и раньше — Клюев внимательно следит за есенинскими публикациями и не скрывает своего восторженного к ним отношения. В августе поэты «встречаются» на страницах «Ежемесячного журнала»: клюевское стихотворение «Смерть ручья» («Туча — ель, а солнце — белка…») соседствует с двумя стихотворениями Есенина «Выткался на озере алый свет зари…» и «Пастух» («Я пастух, мои палаты…»). Кому как, а нам представляется, что уже в этих стихах, особенно в первом, ученик превзошел учителя.
В августе же в Константиново уходит еще одно письмо Клюева: «Голубь, ты мой белый […] Ведь ты знаешь, что мы с тобой козлы в литературном огороде, и только по милости нас терпят в нем, и что в этом огороде есть немало колючих кактусов, избегать которых нам с тобой необходимо для здравия как духовного, так и телесного. Особенно я боюсь за тебя: ты как куст лесной щипицы,[25] — который чем больше шумит, тем больше осыпается. Твоими рыхлыми драченами[26] объелись все поэты, но ведь должно быть тебе понятно, что это после ананасов в шампанском.[27] Я не верю в ласки поэтов-книжников […]. Верь мне. Слова мои оправданы опытом.
Ласки поэтов — это не хлеб животный, а «засахаренная крыса»[28] и рязанцу, и олончанину[29] это блюдо по нутро не придет, и смаковать его нам грешно и безбожно. Быть в траве зеленым, а на камне серым — вот наша с тобой программа, — чтобы не погибнуть. Знай, свет мой, что лавры Игоря Северянина никогда не дадут нам удовлетворения и радости твердой, между тем как любой петроградский поэт чувствует себя божеством, если ему похлопают в ладоши в какой-нибудь «Бродячей собаке»,[30] где хлопали без конца и мне и где я чувствовал себя несчастнейшим из существ земнородных. А умиляться тем, что собачья публика льнет к нам, не для чего, ибо понятно и ясно, что какому-нибудь Кузьмину[31] или графу Монтетули[32] не нужно лишний раз прибегать к шприцу с морфием или с кокаином, потеревшись около нас. Так что радоваться тому, что мы этой публике на каких-либо полчаса заменяем дозу морфия — нам должно быть горько и для нас унизительно…».
Клюев в общем-то верно — хотя и утрированно — называет причину бешеного успеха Есенина: модернизм стал надоедать публике, захотелось «свежатинки», настала мода на «народность». А всякая мода, как известно, проходяща. Но предупреждать Есенина от зависти к Северянину было совершенно излишне: побывав однажды на его «поэзовечере», Есенин на вопрос, понравилось ли ему, ответил недвусмысленно: «Нет, стихи есть хорошие, а только что ж все кобенится».
Уже в этом письме Клюева просматривается эгоистическое желание «не отдать» Есенина «в чужие руки», вырвать его из-под влияния питерской интеллигенции. И в дальнейшем Клюев всегда будет стараться, чтобы Есенин не вышел из круга «новокрестьянских» поэтов, поддерживать его религиозные искания и предостерегать от богемы. До поры до времени ему будет это удаваться.
… И вот наконец — желанная для обоих — личная встреча. Вспоминая о тех днях, С. Городецкий писал: «Вероятно, у меня он [Клюев] познакомился с Есениным. И впился в него. Другого слова я не нахожу для начала их дружбы […]. Чудесный поэт, хитрый умник, обаятельный своим коварным смирением, творчеством, вплотную примыкавшим к былинам и духовным стихам севера, Клюев, конечно, овладел молодым Есениным, как овладевал каждым из нас в свое время».
Городецкому вторит и В. Чернявский, также свидетель тогдашнего общения Есенина и Клюева: «…влияние Клюева на Есенина в 1915–1916 годах было огромно. […] Есенин благоговел перед Клюевым как поэтом. В часы, когда тот читал с большим искусством свои тяжелые, многодумные, изощренно-мистические стихи и «беседные наигрыши», Сергей не раз молча указывал на него глазами, как бы говоря: вот они, каковы стихи!»
Но с самого начала отношения с Клюевым не были для Есенина сплошным праздником. «Его влияние на молодого поэта вскоре приобрело характер власти» (М. Бабечников).
Тот, кого Есенин хотел бы видеть старшим другом, учителем и наставником, с первой же встречи «впился» в него, отнюдь не только как в поэта. Клюев был геем. И конечно мальчик-херувимчик сразу же стал объектом его вожделений. Что до Есенина, то он питал к содомии самое глубокое отвращение. Уже через несколько недель после знакомства с «апостолом нежным» он сообщает московской поэтессе А. Столице: «Одолеваем ухаживаньем Клюева». Очевидно, все-таки эти «ухаживанья» не были бесплодными. Они не только вместе появлялись в салонах, но и жили вместе. Поэт и переводчик Ф. Фидлер записал в своем дневнике: «Видимо, Клюев очень любит Есенина: склонив его голову к себе на плечо, он ласково поглаживал его по волосам».
Такая любовь была не только не нужна Есенину, он ощущал ее как тяжелую ношу, которую приходится носить. Сам Есенин рассказывал только об отбитых атаках Клюева, о том, что вынужден был припугнуть его разрывом, а за день до смерти поведал художнику П. Мансурову, как однажды Клюев «употребил» его, сонного. Все это наверняка правда. Но вряд ли вся правда. Конечно, Есенин был нужен Клюеву не только как сексуальный партнер, но если бы «Сереженька» не уклонялся, а однажды твердо уклонился, да так, чтобы у Клюева не осталось никаких надежд, вряд ли он стал бы возиться с «меньшим братом», принимать такое горячее участие в его поэтической карьере. Во время поездки Клюева и Есенина в Москву, когда Есенин хотел отправиться навестить Анну Изряднову и сына, Клюев устроил настоящую истерику. «Как только я за шапку, он — на пол, посреди номера, сидит и воет во весь голос по-бабьи; не ходи, не смей к ней ходить!»
Почему же Есенин, чья натура восставала против подобных отношений, все-таки не сказал решительного «нет»? Из уважения к таланту на такое не идут. В то время Клюев был нужен Есенину намного больше, чем Есенин Клюеву. Ведь пока именно Клюев — «известный признанный поэт», пользующийся большим авторитетом. Он — при желании — вполне мог перекрыть кислород поэту начинающему. А вот этого Есенин страшился больше, чем содомии. Ради «лиры милой» Есенин мог пойти на все, не пожалеть «ни матери, ни друга, ни жены». Он с юности мечтал стать поэтом, к которому приковано внимание общества. Но ему и в страшном сне не могло присниться, чем придется заплатить за «попадание в прицел» ему, по рождению далекому от литературных кругов, не имеющему никаких связей.