Айвазовский воспринял известие о ранении поэта как личное горе. Но стояние под окнами на Мойке ничего не дало, кроме того, что он продрог и с окоченевшими руками и уже ничего не чувствующими ногами вернулся домой, чтобы плакать, зарывшись лицом в подушку, или вскакивать, зажигать свечу и пытаться написать карандашом портрет Александра Сергеевича. Утром он снова был у дома поэта, искренне надеясь на чудо, но чудо не произошло, и еще через день, 29 января, Пушкина не стало.
Не только друзья поэта, казалось, все русские люди погрузились в глубокий траур.
Пушкин был у Брюллова в понедельник, на следующий день написал Геккерну, в среду стрелялся. А еще через два дня бледный, словно умер он, а не Пушкин, скульптор Самуил Иванович Гальберг[73] явился в дом на Мойке снять посмертную маску. За Самуилом Ивановичем шел молчаливый литейщик Балин ни с кого-нибудь, с самого Пушкина маску снимать. Чуть что не так и… Самуил Иванович взял помощника.
Пушкин лежит в кабинете с грошиками на закрытых глазах. Душно. У одра несколько чахлых свечек, лампа на столе — а все равно света, считай, нет. А тут еще и народ — прислуга местная набежала, родственники, друзья. Самуил Иванович узнал Жуковского, кивнул. Все как один, мол, «не надо ли чего помочь»? Не надо. Гальберг выставил всех за дверь. Не разбирал. Кивнул помощнику, тот извлек из мешка ковшик и начал разводить алебастр, перемешивая и подсыпая дополнительные порции.
Сама операция была до боли знакомой, Гальберг с кем другим мог бы проделать ее, наверное, с закрытыми глазами, но сейчас он вдруг реально чувствовал страх. А вдруг что-то не так, бывало же, что маска прилипала к волосам и бровям и ее приходилось отдирать, уродуя покойника. Его передернуло.
За спиной Балин уже справился с алебастром и, достав коробку с помадой, ждал дальнейших приказаний.
Вздохнув и перекрестившись, Самуил Иванович начал обрабатывать роскошные бакенбарды поэта помадой, губы, брови.
«Когда форма будет готова, придется просить остальных заказчиков немного обождать, первым делом он слепит бюст Александра Сергеевича», — подумал про себя Гальберг.
«Не придется просить. Все и так все понимают», — ответила ему пустота.
Накладывая алебастр, Самуил Иванович явственно чувствовал, как его обычно такие послушные, умелые руки заметно дрожат.
Занервничал, не уследил — грошик залип в форме, да так там и остался.
Смерть Пушкина рикошетом ударила по Брюллову, он снова запил, но на этот раз предпочитал сидеть у братьев Кукольников. Привыкший везде и всюду появляться со свитой, Карл Павлович брал с собой своих учеников Мокрицкого, Железнякова,[74] Федотова[75] или Айвазовского. Двое последних, строго говоря, его учениками не значились, но да он все равно их любил и, пожалуй, почитал превыше тех, что достались ему по списку.
Хороший дом, отменное общество, полезные знакомства, возможность быть в компании любимого учителя и друга. Что еще нужно молодому человеку? Часто к Кукольникам захаживал композитор Михаил Глинка — большой друг Брюллова, на которого молодежь того времени только что не молилась после его «Сусанина». Несмотря на то что официальное название оперы было «Смерть за царя», между собой ее продолжали называть «Иван Сусанин».
После памятной статьи Нестора Васильевича об Айвазовском Ованес относился к писателю с понятной благодарностью. Хотя бы упоминание в «Художественной газете» дорогого стоило, что же говорить о развернутой статье?
Нестор тоже выделял Айвазовского, чувствуя его несомненный талант и понимая, что без внимания и поддержки даже такой волшебник моря, как нахлынувший на чопорный Петербург феодосийский юноша с его невероятными южными красками, теплым морем и неунывающим дарящим свет и тепло солнцем, может зачахнуть и, скорее всего, погибнет.
Кроме того, Айвазовского открыто поддерживали такие господа, как президент Академии Оленин, художник Брюллов, коллекционер Томилин, его работы уже начали покупать, и выставки с участием молодого человека проходили очень хорошо. «Дай нам, Господи, многие лета, да узрим исполнение наших надежд, которыми не обинуясь делимся с читателями», — писал Нестор Кукольник в своей статье.
Когда Брюллов привел Ованеса в дом к Кукольникам в первый раз, Карл Павлович многозначительно покосился в сторону стоящего поодаль мрачного господина с темными волосами и широким носом и, весело кланяясь тому, шепотом произнес: «Остерегайся второго Кукольника. Платон[76] мало пьянеет и только и ждет, когда можно будет что-то стащить.
У Глинки ноты, у нас с тобой рисунки. Все это он продает затем в журналы, а ты хвать-похвать, а в заветной папочке-то ничего и нет. А все он — черный ворон Платон Кукольник», — после этого более чем странного представления Брюллов направился прямиком к «черному ворону Платону», дабы заключить его в дружеские объятия. Немало удивленный подобным поведением, Айвазовский разумно воздержался от комментариев. Другой странной фигурой в окружении Брюллова был некто Аполлон Мокрицкий — художник из городка Пирятино, что где-то в Полтавщине, над которым Карл Павлович откровенно потешался и, как казалось, в грош не ставил. Бедный же Аполлон, которому Брюллов давно уже, должно быть по пьяному делу, обещался нарисовать его портрет, да в результате на одну только карикатуру и сподобился, как тень ходил за Великим, прислуживая ему днем и ночью. Да, именно так, потому что капризный Карл Павлович запросто мог поднять Аполлона ночью с постели, всучить тому какую-нибудь книжицу и заставить себе читать. Другие ученики тоже по очереди читали Брюллову, тот любил работать, слушая об астрономии, биологии, или вдруг ему остро требовались стихи… читал и Айвазовский. Что тут такого? Но над Аполлоном Брюллов откровенно измывался. О чем сам Мокрицкий частенько жаловался новому приятелю. Вот ведь злой гений — Карл Павлович, заставляет его бедненького вести дневник, записывая туда впечатления от встреч с прославленными художниками, хотел, чтобы он стал русским Джорджо Вазари,[77] того, что создал свою бессмертнию книгу: «Жизнеописание наиболее знаменитых живописцев, скульпторов и архитекторов». Потому как «Жизнеописания» эти не просто великий труд и подвижничество — книга о художниках для художников, книга на все времена!
Только не близок этот труд Мокрицкому, не так он жизнь и судьбу свою видел: «…22 ноября (1836 г.). Вчера, по случаю именин дочери графа Толстого, был я у него на вечере. Вообразив себе, что и дочь Катер [ины] Вас[ильевны] Галаган именинница, отправился я к ней часам к восьми вечера, но ошибся, был у Муррей. […] В десять часов отправился я к графу и пробыл там до пяти часов утра. Было очень весело. Здесь я первый раз увидел названных […] красавицами трех сестер Кусовых. Воробьев и Рамазанов увеселяли общество своими милыми и забавными плясками. […] Встав с свежею головою […], я был обрадован приходом Ивана Маркевича, […], пошли мы к «Помпее» и наслаждались с полчаса этим гениальным произведением. […] Обедал я у Венециановых […]. Прекрасное семейство! В обществе Ивана Захаровича Постникова мы имели случай помирать со смеху. […] От Венециановых пошел я к Брюллову, застал его одного за чтением р[омана] «Ледяной дом» Лажечникова. Я уселся подле него, он читал вслух. Когда он кончил первую книжку, я поднялся со стула и хотел идти, было уже десять часов, он удержал меня еще на полчаса. Спустя это время, я опять за шапку, он стал удерживать меня и, когда я, объясняя ему, отговаривался усталостью от вчерашнего вечера и опасением не потерять завтрашнего дня, то он напустил на меня всю силу своего красноречия, упрекая меня в страсти к развлечениям, к хождениям по гостям, к танцам. В самых ужасных видах изображал мою леность и любовь к искусству, потерю времени на пустые удовольствия и прочее][78]».