Стантон-Риверз представляет собой постройку с небольшим четырехугольным внутренним двором; северный корпус отведен под жилье слуг и кухню, столовая располагается в северном конце западного корпуса. Тем не менее, когда у нас нет гостей, еду сквайру всегда подают в небольшую светлую гостиную в восточном корпусе, где неяркие, цвета слоновой кости стены увешаны изысканными французскими пастелями старинной работы, а вся обстановка состоит из чиппендейловской мебели,[128] изготовленной в свое время для дедушки нынешнего сквайра самим знаменитым краснодеревщиком (в семейном архиве сохранился подлинник контракта и все счета).
Обед по случаю дня рождения, однако, событие особое, и устраивается он всегда традиционным, подобающим образом — в столовой; путь в нее пролегает через красивую галерею, занимающую почти всю протяженность западного корпуса, в которой сквайр оборудовал библиотеку. В столовой, просторной комнате с прекрасными пропорциями, сохранилась первоначальная отделка времен короля Якова: темные дубовые панели, резной карниз, изысканная лепка плафона, плетеный орнамент которой включает в себя множество раковин (с герба Риверзов) в комбинации с головами леопардов (с герба Стантонов). Камин, обширный и глубокий, снабжен вместо решетки блестящими стальными «собаками»,[129] в резном рисунке навершия, достигающего самого потолка, повторяются все элементы гербов, коими могут похвалиться оба семейства, а также оба их девиза, образующие столь счастливое единство: Sans Dieu rien[130] и Garde ta Foy.[131]
Мне думается, сквайр и в день рождения предпочел бы собрать гостей не в столовой, но у него не хватило духу огорчить Эйвисона, дворецкого. В самом деле, этот день — единственный в году, когда Эйвисон может проявить себя в полном блеске, уставив стол самыми красивыми, какие имеются в доме, образчиками фамильного столового серебра, стекла и фарфора, в то время как кухарка миссис Паркин и садовник Сондерс, со своей стороны, делают все возможное, дабы достойно поддержать его усилия.
Вечер выдался редкостный, мы сидели в библиотеке, беседовали и наблюдали, как мерк свет в саду за окном, пока Эйвисон, открыв складную дверь, не объявил, что кушать подано. Прежде мне доводилось видеть эту комнату исключительно в déshabillé,[132] и я удивился тому, как нарядно она может выглядеть. Темные панели в теплых отсветах заката, проникавших через широкие, со средниками, окна, составляли превосходный фон для обеденного стола, с притененными свечами, нежными живыми букетами, сверканьем стекла и серебра, и я не мог не признать, что Эйвисону удалось создать подлинный шедевр. Не иначе как та же мысль пришла и прочим гостям: не успел отец Бертранд прочитать молитву, как у сэра Джона вырвался восхищенный возглас:
— Дорогой друг, да это подлинное великолепие! Однажды я к вам заберусь и утащу все ваше стекло и серебро. Разве устоишь перед искушением, когда глаз дразнит такая красота!
Хозяин улыбался, но я заметил, что он не сводит глаз с центра стола и веки его слегка опущены, а последнее, как мне было известно, свидетельствовало о тщательно скрываемом недовольстве. Я тоже стал рассматривать центр стола, но не успел понять, в чем дело, поскольку меня отвлек мои сосед, германский профессор, который, можно сказать, возопил:
— Mein Gott,[133] герр натер, что это такое? — Он указал на роскошное серебряное изделие в центре стола.
— Мы называем это фонтаном Челлини,[134] герр Ауфрехт, — пояснил сквайр, — хотя это никакой не фонтан, а чаша для розовой воды, а насчет Челлини — у меня нет никаких доказательств, что это его работа.
— Какие токазательства, — воскликнул немец, — эта работа — сама себе токазательство. Чего фам еще? Такое мог создать лишь один мастер — Бенвенуто. Но как к фам попало это блюдо?
Веки хозяина объясняли его настроение красноречивее всяких слов, и я боялся, что это заметят и прочие гости, но сквайр сумел овладеть собой и ответил совершенно невозмутимо:
— О, оно уже три столетия находится в собственности нашего семейства: считается, что его привез из Италии сэр Хьюберт Риверз, мой предок. Его портрет висит там, у подножья лестницы.
Тут я решил, что догадываюсь, чем обеспокоен сквайр: репутация названного предка была весьма далека от идеала, и — так уж учудила наследственность — черты сквайра были практическим повторением лица сэра Хьюберта (старый патер, святая душа, втайне очень из-за этого печалился). Тут, к счастью, приходской священник перевел разговор на другую тему, герр Ауфрехт не возобновлял своих расспросов, и веки сквайра вскоре вернулись в прежнее, привычное положение.
За едой немец выказал превосходные ораторские качества, беседа превратилась в обмен репликами между ним и священником отцом Бертрандом, а прочим, то есть нам троим, оставалось только слушать и наслаждаться. Однако же разговор то и дело выходил за границы моего разумения, и в эти минуты я вновь присматривался к большой чаше для розовой воды, которая блестела и сверкала в центре стола.
Прежде всего меня несколько удивило, что я вижу ее в первый раз, поскольку Эйвисон, знавший о моем интересе к старинному серебру, водил меня в кладовую и показывал всю посуду. Впрочем, заключил я, такой ценный предмет держали, наверное, в особом хранилище, отдельно от прочих вещей.
Еще более меня поразил необычный замысел: каждый завиток, каждая линия этого прекрасного изделия словно бы намеренно были направлены так, чтобы привлечь внимание к большому шару из горного хрусталя, который образовывал его центр и вершину. Сама чаша, наполненная розовой водой, находилась под шаром, а поддержкой ему служили четыре изысканные серебряные статуэтки; непрестанная игра отблесков в воде и хрустале так завораживала, что я задал себе вопрос, почему ни один из позднейших мастеров не перенял эту идею: насколько мне было известно, изделий подобной формы больше не существовало.
Со своего места в конце стола, напротив сквайра, я вскоре заметил, что он тоже не следит за разговором, а рассматривает хрустальный шар. Внезапно сквайр удивленно выпучил глаза, приоткрыл рот и буквально впился взглядом в хрусталь. Но тут подошел Эйвисон, чтобы забрать его тарелку, это вывело сквайра из непонятного забытья, он присоединился к разговору и, как мне показалось, до конца обеда старался смотреть куда угодно, только не на хрустальный шар.
Выпив за здоровье сквайра, мы переместились в библиотеку, куда Эйвисон принес кофе; около десяти лакей сообщил, что подана коляска сэра Джона. Он еще раньше пообещал отвезти домой священника, так что оба вскоре уехали и, кроме сквайра и меня, в библиотеке остались только профессор и отец Бертранд. Я немного опасался, что герр Ауфрехт снова заговорит о фонтане Челлини, но, к моему удивлению, как только удалились сэр Джон со священником, сквайр сам вернулся к теме, которой, как мне казалось, до этого избегал.
— Вы как будто заинтересовались фонтаном для розовой воды, герр Ауфрехт? — заметил он. — Не хотите ли теперь, когда другие гости уехали, его осмотреть?
Расплывшись в улыбке, немец охотно принял предложение, сквайр же тем временем позвонил в колокольчик и распорядился, чтобы Эйвисон принес фонтан Челлини в библиотеку для герра Ауфрехта. Судя по виду, дворецкий обрадовался не меньше профессора, и скоро шедевр, во всем его великолепии, оказался на небольшом столике, в ярком свете лампы, падавшем из-под абажура.
Поток слов замер у профессора на устах: блестящий собеседник уступил место знатоку. Он подсел к столику, вынул из кармана лупу и, медленно вращая фонтан, принялся тщательно его осматривать. Целых пять минут он, поглощенный этим занятием, молчал и при этом, как я заметил, то и дело обращал взгляд к венчавшему изделие шару, который поддерживали четыре изящные статуэтки. Наконец профессор откинулся на спинку стула и заговорил: