Желая расположить общественное мнение в свою пользу, Пален, Зубов и другие вожаки заговора решили устроить большой обед, в котором должны были принять участие несколько сот человек. Полковник N.N., один из моих товарищей по полку, зашел ко мне однажды утром, чтобы спросить, знаю ли я что-нибудь о предполагаемом обеде. Я отвечал, что ничего не знаю. «В таком случае, — сказал он, — я должен сообщить Вам, что Вы внесены в список приглашенных. Пойдете ли Вы туда?»
Я отвечал, что, конечно, не пойду, ибо не намерен праздновать убийство. «В таком случае, — отвечал N.N., — никто из наших также не пойдет». С этими словами он вышел из комнаты.
В тот же день граф Пален пригласил меня к себе и, едва я вошел в комнату, он сказал мне:
— Почему Вы отказываетесь принять участие в обеде?
— Parce que je n'airien commun avec ces messieurs,[202] — отвечал я.
Тогда Пален с особенным одушевлением, но без всякого гнева сказал: «Вы не правы, Саблуков, дело уже сделано, и долг всякого доброго патриота — забыть все партийные раздоры, думать только о благе Родины и соединиться вместе для служения отечеству. Вы так же хорошо, как и я, знаете, какие раздоры посеяло это событие: неужели же позволять им усиливаться? Мысль об обеде принадлежит мне, и я надеюсь, что он успокоит многих и умиротворит умы. Но если вы теперь откажетесь прийти, остальные полковники вашего полка тоже не придут, и обед этот произведет впечатление, прямо противоположное моим намерениям. Прошу Вас поэтому принять приглашение и быть на обеде».
Я обещал Палену исполнить его желание.
Я явился на этот обед и другие полковники тоже, но мы сидели отдельно от других и, сказать правду, я заметил весьма мало единодушия, несмотря на то, что выпито было немало шампанского. Много сановных и высокопоставленных лиц, а также придворных особ посетили эту «оргию», ибо другого названия нельзя дать этому обеду. Перед тем как встать из-за со стола, главнейшие из заговорщиков взяли скатерть за четыре угла, все блюда, бутылки и стаканы были брошены в середину и все это с большой торжественностью было выброшено через окно на улицу. После обеда произошло несколько резких объяснений и, между прочим, разговор между Уваровым и адмиралом Чичаговым, о котором я упомянул выше.
В течение некоторого времени все, по-видимому, было спокойно и ни о каких реформах или переменах не было слышно. Мы только заметили, что Пален и Платон Зубов особенно высоко подняли голову и даже поговаривали, будто последний имел смелость высказать особенное внимание к молодой и прелестной Императрице. Император Александр и Великий князь Константин Павлович ежедневно появлялись на параде, причем первый казался более робким и сдержанным, чем обыкновенно, а второй, напротив, не испытывая более страха перед отцом, горячился и шумел более чем прежде.
Несмотря на это, Константин при всей своей вспыльчивости не был лишен чувства горечи и при мысли о катастрофе. Однажды утром спустя несколько дней после ужасного события мне пришлось быть у Его Высочества по делам службы. Он пригласил меня в кабинет и, заперев за собой дверь, сказал: «Ну, Саблуков, хорошая была каша в тот день!» — «Действительно, Ваше Высочество, хорошая каша, — ответил я, — и я очень счастлив, что в ней был ни при чем». — «Вот что, друг мой, — сказал торжественным тоном Великий князь, — скажу тебе одно, что после того, что случилось, брат мой может царствовать, если это ему нравится; но если бы престол когда-нибудь должен был перейти ко мне, я, несомненно, бы от него отказался».
Своим последующим поведением в 1825 году, во время вступления на престол Николая I, Константин Павлович доказал, что решение его не царствовать было твердо, и в то время я всегда говорил, что все убеждения, имеющие целью склонить его принять корону, не поведут ни к чему и что он ни за что не согласится царствовать, как он это высказал мне спустя несколько дней после смерти отца.
Публика, особенно же низшие классы, и в числе их старообрядцы и раскольники, пользовалась всяким случаем, чтобы выразить свое сочувствие удрученной горем вдовствующей Императрице. Раскольники были особенно признательны Императору Павлу как своему благодетелю, даровавшему им право публично отправлять свое богослужение и разрешившему им иметь свои церкви и общины. Как выражение сочувствия, образа с соответствующими надписями из Священного Писания в огромном количестве присылались Императрице со всех концов России.
Император Александр, постоянно навещавший свою горюющую мать по нескольку раз в день, проходя однажды утром через переднюю, увидел в этой комнате множество образов, поставленных в ряд. На вопрос Александра, что это за иконы и почему они тут расставлены, Императрица отвечала, что все это приношения, весьма для нее драгоценные, потому что они выражают сочувствие и участие народа в ее горе; при этом Не Величество присовокупила, что она уже просила Александра Александровича (моего отца, члена опекунского совета) взять их и поместить в церковь воспитательного дома. Это желание Императрицы и было немедленно исполнено моим отцом.
Однажды утром во время обычного доклада Государю Пален был чрезвычайно взволнован и с нескрываемым раздражением стал жаловаться Его Величеству, что Императрица-мать возбуждает народ против него и других участников заговора, выставляя напоказ в воспитательном доме иконы с надписями вызывающего характера. Государь, желая узнать, в чем дело, велел послать за моим отцом. Злополучные иконы были привезены во дворец, и вызывающая надпись оказалась текстом из Священного Писания, взятым, насколько помню, из Книги Царств.
Императрица-мать была крайне возмущена этим поступком Палена, позволившим себе обвинять мать в глазах сына, и заявила свое неудовольствие Александру. Император, со своей стороны, высказал это графу Палену в таком твердом и решительном тоне, что последний не знал, что отвечать от удивления.
На следующем параде Пален имел чрезвычайно недовольный вид и говорил в крайне резком, несдержанном тоне. Впоследствии даже рассказывали, что он делал довольно неосторожные намеки на свою власть и на возможность «возводить и низводить монархов с престола». Трудно допустить, чтобы такой человек, как Пален, мог высказать такую бестактную неосторожность, тем не менее в тот же вечер об этом уже говорили в обществе.
Как бы то ни было, достоверно только то, что, когда на другой день в обычный час Пален приехал на парад в так называемом vis-a-vis,[203] запряженном шестеркой цугом, и собирался выходить из экипажа, к нему подошел флигель-адъютант Государя и по Высочайшему повелению предложил ему выехать из города и удалиться в свое Курляндское имение. Пален повиновался, не ответив ни единого слова.
В Высочайшем приказе было объявлено, что «генерал от кавалерии граф Пален увольняется от службы», и в тот же день вечером князю Зубову также предложено оставить Петербург и удалиться в свои поместья. Последний тоже беспрекословно повиновался.
Таким образом, в силу одного слова юного и робкого монарха сошли со сцены эти два человека, которые возвели его на престол, питая, по-видимому, надежду царствовать вместе с ним. В управлении государством все шло по-прежнему, с той только разницей, что во всех случаях, когда могла быть применена политика Екатерины II, на нее ссылались как на прецедент.
Весной того же года, вскоре после Пасхи, Императрица-мать выразила желание удалиться в свою летнюю резиденцию Павловск, где было не так шумно и где она могла пользоваться покоем и уединением. Исполняя это желание, Император спросил Ее Величество, какой караул она желала бы иметь в Павловске? Императрица отвечала: «Друг мой, я не выношу вида ни одного из полков, кроме Конной гвардии». — «Какую же часть этого полка вы желали бы иметь при себе?» — «Только эскадрон Саблукова», — отвечала Императрица.
Я тотчас был командирован в Павловск, и эскадрон мой по особому повелению Государя был снабжен новыми чепраками, патронташами и пистолетными кобурами с Андреевской звездой, имеющей, как известно, надпись с девизом «за Веру и Верность». Эта почетная награда, как справедливая дань безукоризненности нашего поведения во время заговора, была дана сначала моему эскадрону, а затем распространена на всю Конную гвардию. Кавалергардский полк, принимавший столь деятельное участие в заговоре, был чрезвычайно обижен, что столь видное отличие дано было исключительно нашему полку. Генерал Уваров горько жаловался на это, и тогда Государь в виде примирения велел дать ту же звезду всем кирасирам и штабу армии, что осталось и до настоящего времени.