– Ничего. Маркус фон Брюке умер еще ребенком… Портьеры раздвинуть?
– Зачем? Вы же сказали, что сейчас глубокая ночь.
– Это неважно. Вот увидишь! Все равно там вообще нет окна…
Без видимой причины девочка приходит в возбуждение и тремя пружинистыми прыжками, прямо по матрацу с освященными традицией синими полосками преодолевает расстояние между зеркальным шкафом и плотно прикрытыми красными портьерами, хватается двумя руками за их края и одним рывком приводит в движение тонкие деревянные кольца на золотистой металлической штанге, которые разъезжаются вправо и влево с громким многообещающим треском, словно между двумя половинками этого занавеса должна предстать взору долгожданная театральная сцена. Но за тяжелыми портьерами скрывается всего лишь стена.
На ней, и впрямь, нет ни широкого стеклянного экрана, ни обычного старомодного окна, ни малейшего отверстия, ничего, кроме оптической иллюзии: на штукатурке нарисовано окно-обманка с видом на вымышленный пейзаж, поразительно правдоподобное, почти осязаемое, еще и благодаря искусно распределенным бликам, которые разом вспыхнули, как только открылись портьеры. За стеклами, обнесенными косяками и деревянными рамами классического двухстворчатого окна, на которых с маниакальными потугами на какой-то гипертрофированный реализм тщательно прорисованы все продольные канавки и желобки, все трещины и мелкие изъяны древесины, и даже местами облупившийся металлический шпингалет, – за этими двенадцатью прямоугольными стеклами (по два ряда с тремя стеклами в каждой створке) разворачивается зловещая батальная сцена. Повсюду среди груд щебня лежат убитые или умирающие. На них хорошо узнаваемая зеленоватая форма вермахта. Многие уже без касок. Справа в глубь картины тянется колонна пленных, разоруженных, в таком же более или менее неполном обмундировании, оборванных и грязных, которых конвоируют русские солдаты, держа их под дулами своих короткоствольных автоматов.
На переднем плане, изображенный в натуральную величину, совсем близко, кажется, в двух шагах от окна, стоит, пошатываясь, раненый офицер, тоже немец, к тому же слепец, ибо его голова, от уха до уха, на скорую руку перебинтована повязкой с пятнами крови на месте глаз. Даже из под бинта струится кровь – по крыльям носа прямо ему на усы. Вытянутой правой рукой с растопыренными пальцами он, похоже, шарит перед собой, боясь наткнуться на препятствие. Впрочем, за левую руку его держит белокурая девочка, лет тринадцати-четырнадцати, одетая как украинская или болгарская крестьянка, и ведет, вернее, тянет его к этому невероятному и чудесному окну, до которого она пытается добраться вот уже целую вечность; свободной (левой) рукой она указывает на оконные стекла, каким-то чудом уцелевшие, торопясь в них постучать в надежде на то, что за ними она найдет помощь, по крайней мере, убежище, не столько для себя, сколько для слепца, которого она опекает с каким-то, Бог знает с каким, тайным умыслом… Если приглядеться, можно заметить, что это сердобольное дитя очень похоже на Жижи. Маленькая санитарка так спешила, что пестрый платок сбился у нее с головы. Распущенные золотистые волосы овевают ее лицо, разгоряченное отважным порывом, предчувствием неведомых опасностей, духом приключений… Прерывая затянувшуюся паузу, она шепчет с сомнением в голосе, словно не хочет верить своим глазам: «Говорят, Вальтер нарисовал эту бредятину, чтобы как-то отвлечься…»
– Конечно, было!., оно выходило на задний двор, в сад, из него были видны большие деревья и… козы. Потом его зачем-то замуровали, наверное, как только началась осада Берлина. Ио говорит, что мой сводный брат написал эту фреску, когда шло решающее сражение, он тогда торчал здесь, его в последний раз отпустили в увольнение… (11)
Слева на заднем плане виднеются руины величественных зданий, навевающих мысли о Древней Греции, ряды обломанных на разных уровнях колонн, открытый портик, осколки рухнувших архитравов и капителей. По грудам развалин карабкается заблудшая черная козочка, словно обозревая эту историческую сцену. Если художник хотел изобразить (по памяти или со слов товарища) какой-то определенный эпизод второй мировой войны, то это может быть советское наступление в Македонии в 1944 году. Над холмами длинными параллельными полосами стелятся темные облака. Огромное, но уже бесполезное орудие подбитого танка наведено на небеса. Сосновая роща, видимо, скрывает от русских двух наших беглецов, которым я в моем нынешнем бедственном положении, конечно, сопереживаю, тем более что лицом и телосложением этот мужчина явно похож на меня.
Примечание 11: непредсказуемая Геге на сей раз ничего не выдумывает и без искажений излагает некоторые достоверные сведения, полученные от матери. И все же, одно маленькое уточнение: на берега Шпрее я прибыл отнюдь не потому, что меня отпустили в увольнение, да и вряд ли это было возможно весной сорок пятого, а, совсем напротив, для выполнения одного крайне рискованного специального задания в качестве «связного», которое с началом русско-польского наступления 22 апреля потеряло всякий смысл. К сожалению или к счастью – кто его знает? Кроме того, отметим, – хотя этим здесь никого не удивишь, – что девочку, похоже, нисколько не смущают некоторые неувязки в ее объяснениях: если к началу решающего штурма я находился в Берлине, то я никак не мог погибнуть за несколько месяцев до этого в одном из арьергардных боев на Украине, в Белоруссии или в Польше, а ведь совсем недавно она, кажется, утверждала именно это.
Что касается древнегреческих руин, замеченных нашим рассказчиком на отдаленных холмах, то они, – если память мне не изменяет, – были зеркальным отражением других руин, изображенных на большой аллегорической картине, которая висела на той же стене в детской, когда я был еще ребенком. Впрочем, это могло быть и аллюзией на творчество Ловиса Коринта или бессознательной данью уважения к этому художнику, чьи работы когда-то повлияли на мою манеру рисования, почти так же сильно, как произведения Каспара Давида Фридриха, который всю свою жизнь, на острове Рюген, силился выразить то, что Давид д'Анже называет «трагедией пейзажа». Однако стиль, в котором выполнена интересующая нас фреска, на мой взгляд, не имеет отношения ни к одному, ни к другому, если не считать драматические небеса в духе Фридриха, поскольку, вернувшись с фронта, я стремился главным образом точно передать свои личные впечатления от войны.
Коль скоро речь зашла о моем любимце Фридрихе, мне бы хотелось заодно исправить и необъяснимую ошибку (если это, конечно, не очередное намеренное искажение, цель которого неясна), закравшуюся в рассуждения так называемого Анри Робена о геологических особенностях немецкого побережья Балтийского моря. Каспар Давид Фридрих, действительно, оставил после себя несметное множество картин с изображением прибрежных скал из искрящегося мрамора или, говоря прозаически, яркого мела, которыми славится Рюген. То, что в воспоминаниях нашего скрупулезного хрониста они превратились в огромные гранитные глыбы, похожие на армориканские скалы его детства, сильно меня озадачивает; тем более что при его основательных познаниях в области агрономии, которые он любит демонстрировать (или выставлять напоказ, как говорят злые языки) он никак не мог нечаянно допустить такую ошибку; древняя герцинская платформа не простирается у нас севернее зачаровывающего горного массива Гарц, где кельтские легенды уживаются с германскими мифами: заколдованный Лес потерь, этот второй Броселианд,[17] и юные ведьмы Walpurgisnacht.[18]
Особа, которая сейчас занимает наши мысли и которую мы обозначаем в наших донесениях аббревиатурой GG (или просто 2G), похоже, принадлежит к наихудшей их породе, к ирреальному сонму совсем юных девственниц, едва достигших половой зрелости, послушных воле артуро-вагнеровского демона Клингзора. Дабы с ней совладать, мне приходится чуть ли не каждый день делать вид, будто я потакаю ее причудам и капризам, иначе я мало-помалу превратился бы в марионетку, сам не сознавая того, что попал под ее чары, безнадежно, неумолимо влекущие меня к погибели, быть может, уже неотвратимой… Или, того хуже, к слабоумию и помешательству.
Я все думаю, так ли уж случайно она появилась на моем пути. В тот день я бродил вокруг отцовского дома, порог которого я ни разу не переступал после капитуляции. Мне было известно, что Дани вернулся в Берлин, но остановился в какой-то другой, более или менее конспиративной квартире, возможно, в русском секторе, а Ио, его вторая жена, с которой в 1940 году ему пришлось развестись, опять поселилась в этом доме с благословения американской разведки. Экипированный накладными усами и широкими темными очками, которые я обычно ношу в солнечную погоду (чтобы защитить глаза, еще слишком уязвимые после ранения, полученного мной в октябре сорок четвертого в Трансильвании), надвинув на лоб широкополую дорожную шляпу, я мог не опасаться того, что меня узнает моя молодая мачеха (она на пятнадцать лет моложе меня), если ей вздумается прямо сейчас выйти из дома. Остановившись перед приоткрытыми воротами, я сделал вид, что меня очень заинтересовала новенькая лакированная деревянная вывеска с элегантными нарисованными от руки завитками, копирующими кованые узоры в стиле модерн на старинной решетке ворот, как будто я подыскивал себе манекены или сам хотел бы их продать, что в известном смысле не так уж далеко от истины…
Взглянув вверх на фасад фамильного особняка, еще сохранившего былой лоск, я с удивлением заметил (как я мог не обратить на это внимание, когда подходил?), что на втором этаже, прямо над входной дверью с прямоугольным окошечком, забранным литыми арабесками, широко раскрыто центральное окно, хотя в такой теплый осенний день в этом не было ничего удивительного. В оконном проеме была видна особа женского пола, которую я сначала принял за манекен, такой неподвижной казалась она издали, да и мысль о том, что манекен выставили там, чтобы его было лучше видно с улицы, представлялась вполне правдоподобной, ведь деревянная вывеска на воротах указывала на то, что здесь располагается торговое заведение. Что касается куклы, высотой в человеческий рост, которая должна была служить приманкой для покупателей (грациозная юная девушка с кокетливо растрепанными золотистыми волосами), то ее облик придавал еще более двусмысленный – если не сказать, непристойный, – характер каллиграфической надписи на вывеске, поскольку сейчас детскими игрушками и восковыми манекенами для модных магазинов в нашей беспутной столице торгуют не так бойко, как малолетними шлюшками.
В общем, еще раз внимательно изучив одно словечко на вывеске, в котором можно было уловить двусмысленный намек, я снова взглянул на верхний этаж… Облик юной особы изменился. Теперь это была уже не восковая кукла из какого-то эротического музея Гревен, чьи незрелые прелести выставили на всеобщее обозрение в окне, а совсем молоденькая и живая девушка, которая сейчас, совершая какие-то необъяснимые и слишком резкие движения, перегнулась через подоконник так, что ее прозрачная блузка с распускающимися завязками сползла у нее с одного плеча. Но даже когда она извивалась и выгибалась с особым неистовством, ее движения оставались на диво грациозными, словно передо мной была впавшая в исступление камбоджийская апсара,[19] которая беспорядочно вертела и крутила шестью струящимися, как волны, руками, изящной тонкой талией и лебединой шеей. Вокруг ее ангельского личика с чувственным абрисом, озаренные яркими солнечными лучами, развевались золотисто-рыжие волосы, словно вырвавшиеся на волю огненные змеи Горгоны.
Сцену, которая последовала за этим первым ее появлением, я до сих пор бережно храню и лелею в памяти. Это произошло через два дня, ночью. В те времена, правда, было это не так уж давно, я не особенно утруждал себя соблюдением законов или хотя бы внешних приличий, и организация так называемых бойцов антинацистского сопротивления, в которой я состоял, была, честно говоря, обычной шайкой уголовников (промышлявших сводничеством, распространением фальсифицированных лекарств, подделкой документов, шантажом бывших сановников павшего режима и т. д.), процветавшей под сенью НКВД, который мы снабжали разного рода ценной информацией, не говоря уже об оказании ощутимой помощи в проведении особо опасных боевых операций в западном секторе, так что мне было проще простого умыкнуть привлекательную нимфу, чтобы допросить ее в более непринужденной обстановке, с тремя подручными югославами, некогда угнанными с родины на принудительные работы, а после разгрома и закрытия военных заводов брошенными на произвол судьбы.
Так что, сейчас ее везут в Трептов на нашу базу, которая располагается неподалеку от парка, в глухом месте между рекой и товарной станцией, среди складов, пустых ангаров и разрушенных контор. Несмотря на блокаду, для нас не составляло никакого труда перебраться через демаркационную линию, даже с такой крупной кладью, как немного угомонившаяся после плановой инъекции девушка, которая вяло сопротивлялась, как во сне… или просто прикидывалась. Ибо сейчас мне кажется странным то, что она воспринимала похищение с такой невозмутимостью или беспечностью.
Доктор Хуан (Хуан Рамирез, впрочем, мы обращаемся к нему только по имени, хоть и произносим его на французский манер, наподобие «залива Жуан»[20]), у которого был вместительный и удобный фургон, замаскированный под санитарный автомобиль «красного креста», как обычно, ехал вместе с нами, чтобы проследить за ходом операции с психологической или медицинской точки зрения. На контрольно-пропускном пункте (на мосту через Шпрее, переходящем в Варшауэрштрассе) он уверенным жестом предъявил направление в психиатрическую клинику в Лихтенберге, которая находилась в ведении Народного Комиссариата. Постовой, пораженный многочисленными официальными печатями на документе, вкупе с ленинской бородкой предъявителя и его очками в тонкой металлической оправе, лишь ради проформы мельком взглянул на нашу юную пленницу, которую железной хваткой держали два серба в костюмах санитаров, стараясь не причинять ей сильной боли. Бумаги с разрешением на въезд в советский сектор у всех были в порядке. Девочка вдруг заулыбалась с каким-то растерянным видом, что прекрасно вписывалось в сценарий. Можно лишь подивиться тому, что во время полицейской проверки она не стала кричать и звать на помощь, тем более что она, как выяснилось позже, очень хорошо говорит по-немецки и более чем сносно объясняется на русском. Кроме того, доктор Хуан считает, что от небольшой инъекции безобидного успокоительного средства она никак не могла до такой степени отрешиться от реальности, чтобы позабыть об угрожающей ей опасности.
Впрочем, стоило нам отъехать от контрольно-пропускного пункта, как наша бесстрашная пленница вышла из временного ступора и, встрепенувшись, вновь стала высматривать что-то за грязными стеклами, наверное, уповая на то, что ей удастся ночью в темноте, на почти неосвещенных улицах разглядеть, где проезжает наш автомобиль. Словом, из-за ее поведения срывалась вся составленная мной программа. Первым делом я собирался до смерти ее напугать. Но ее все это, казалось, лишь забавляло, ведь благодаря нам она почувствовала себя героиней комикса для взрослых. Если она и делала вид, будто хочет сбежать, или неожиданно впадала в панику, то лишь в те моменты, когда нас не могли видеть посторонние, и при этом явно переигрывала, как типичная шаловливая девчушка, которая просто ломает комедию.
Когда мы прибыли в наше логово и шли по цехам, еще заставленным какими-то допотопными станками, предназначенными, вероятно, для выделки сырых кож, для растягивания, сгонки волоса, опаливания раскаленным железом, а также для съемки шкур с ценным мехом или просто для их аккуратного разрезания или, даже не знаю, для чего-то еще в этом роде, юная девушка первым делом заинтересовалась этими загадочными устройствами и посматривала то вверх, то вниз, на козлы, лебедки и блоки, на толстые стальные цепи с ужасными крюками на концах, на конвейерную ленту с шипами, на длинный верстак из полированного металла, с вальцовым прессом, на гигантские циркулярные пилы с большими острыми зубьями… Во время этой экскурсии она беспрестанно задавала нелепые вопросы, ни на один из которых так и не получила ответа, иногда испуганно вскрикивала, словно ее вели по какому-нибудь музею пыток, а потом вдруг, ни с того, ни с сего, зажимала рот рукой и прыскала со смеху, как школьница в выходной день.
В огромном и чуть более просторном помещении, где мы, кроме всего прочего, проводили рабочие совещания, а при случае устраивали и развлечения весьма интимного свойства, она сразу бросилась разглядывать четыре больших портрета, висевших на задней стене, которые я выполнил кистью и тушью разных оттенков (сепией, чернилами и бистром): Сократ, пьющий цикуту; Дон Жуан со шпагой в руке и красивыми густыми усами Ницше; Иов на гноище; доктор Фауст с картины Делакруа. Наша гостья, похоже, совершенно позабыла о том, что вообще-то ее привезли сюда в качестве маленькой испуганной пленницы, оказавшейся во власти похитителей, а отнюдь не туристки. Следовало ее приструнить, чтобы она предстала в подобающем виде перед своими судьями – перед доктором и мной, – ибо мы уже опустились в наши любимые кресла, которые по-прежнему были очень удобными, хоть с каждым днем потихоньку разваливались, а их некогда темно-коричневая кожаная обивка не только выцвела от влажности, старости и небрежного обращения, но и местами полопалась, так что на моем кресле из треугольной прорехи, куда я рассеянно засовываю правую руку, выбивается даже клок светлой пакли и рыжего конского волоса.
Чуть лучше сохранившийся светло-коричневый кожаный диван стоит напротив нас, шагах в десяти, возле широкого незанавешенного окна, стекло которого, неряшливо замазанное испанскими белилами, годится скорее для завода, чем для жилого помещения. В просветах между полосами краски, образующими спиральные туманности, проглядывают толстые вертикальные прутья наружной защитной решетки, придающие окну тюремный вид. Желая присесть, наша невнимательная школьница направилась было к дивану, но я строгим тоном объяснил ей, что это не психоаналитический сеанс, а допрос, во время которого она должна смирно стоять перед нами, если только мы сами не прикажем ей пошевелиться. Она охотно повиновалась и, с застенчивой улыбкой на весьма соблазнительных губах, приготовилась отвечать на наши вопросы, которые ей все никак не задавали, но прямо смотреть на нас стеснялась и лишь украдкой бросала взгляды то на одного, то на другого, нетерпеливо переступая с ноги на ногу и не зная, куда деть руки, ибо на нее все же подействовало наше молчание, ощущение скрытой угрозы, суровое выражение на наших лицах.
Справа от нее (стало быть, слева от нас), напротив четырех символических образов, столь дорогих сердцу одного датского философа, почти во всю стену простирается заводское окно с матовым стеклом. Кое-где на самом верху стекла в длинных ячейках разбиты, вероятно, во время каких-то погрузочных работ или бесчинств; трещины и бреши заклеены просвечивающими лоскутами бумаги. Помещение за этой стеной, которое мы миновали по пути сюда, было ярко освещено, как будто там горели прожекторы (по крайней мере, там было гораздо светлее, чем у нас), и силуэты трех наших охранников югославов, словно китайские тени, четко вырисовывались на светлом стеклянном экране и парадоксальным образом разрастались, когда они удалялись от нас, приближаясь к источнику света, ибо казалось, что они, напротив, широкими шагами устремляются в нашу сторону, за пару мгновений превращаясь в титанов. Эти обманчивые тени постоянно двигались, исчезали, появлялись снова, неожиданно приближались, перекрещивались, словно одно тело проходило сквозь другое, иногда принимая пугающие и сверхъестественные формы. Девушка мало-помалу робела от того, что мы упорно молчали и буравили ее холодными взглядами, беспристрастными и потому внушающими еще большую тревогу, и я решил, что теперь она готова к дальнейшим процедурам, предусмотренным программой.
Сначала я обращался к ней по-немецки, но поскольку она отвечала или переспрашивала меня большей частью по-французски, я тоже перешел на язык Расина. Когда я грубым тоном, не терпящим возражений, приказал ей раздеться догола, она, наконец, вскинула веки, рот у нее слегка приоткрылся, и чем пристальнее, как будто с некоторым недоверием, она смотрела то на меня, то на доктора, тем шире распахивались ее зеленые глаза. Вялая улыбка исчезла. Похоже, она поняла, что мы не шутим, что мы привыкли к беспрекословному подчинению и что у нас – тут было от чего испугаться – имеются все необходимые средства принуждения. Довольно быстро она смирилась со своей участью, видимо, сообразив, что для такой соблазнительной добычи, как она, подобный осмотр – это меньшее из зол. После некоторых колебаний, вполне достаточных для того, чтобы мы могли оценить, какую жертву она приносит, выполняя столь чудовищное требование (ухищрение с расчетом на то, что это распалит наше желание?), она начала раздеваться, с очень кротким видом, с очаровательными ужимками притворной стыдливости, отданной на поругание невинности, словно мученица, уступающая грубой силе палачей.
Дело было в начале осени, и жара стояла почти летняя, так что одежды на юной девушке было совсем немного. Но от каждой детали своего туалета она избавлялась очень медленно, как будто изо всех сил тянула время, хотя, вне всяких сомнений, испытывала немалую гордость за то, что в продуманной последовательности высвобождалось из под покровов перед взыскательным жюри. Когда она, как следует крутясь, извиваясь и выгибаясь, наконец, сняла с себя белые панталончики, уже ничто не защищало ее от наших инквизиторских взглядов, и, пытаясь утаить скорее стыд, чем свои прелести, она закрыла лицо ладонями, растопырив пальцы, сквозь которые я видел ее поблескивающие зрачки. Затем ей было велено немного покружиться перед нами, достаточно медленно, чтобы мы могли, не спеша, рассмотреть ее со всех сторон. И надо признать, со всех сторон она была необыкновенно хороша – настоящая маленькая статуя, восхитительная кукла с едва наметившимися формами.
Доктор выразил свое восхищение и принялся громко – явно желая еще сильнее смутить столь покорный объект – нахваливать выставленные напоказ прелести, особо отметив изящную тонкую талию, покатый изгиб бедер, две глубокие ложбинки в пояснице, очаровательную округлость маленьких ягодиц, довольно хорошо развитые юные грудки с небольшими, но приятно затвердевшими на концах сосками, утонченный пупок и, наконец, лобок, который вырисовывался нежным холмиком под золотистой шерсткой, уже довольно густой, хоть еще и напоминающей пушок. Надо сказать, что Хуан Рамирез, которому уже под шестьдесят, раньше был специалистом по предпубертатным расстройствам. В 1920 году он основал вместе с Карлом Абрахамом психоаналитический институт в Берлине. Как и Мелани Клейн, он проходил курс учебного анализа у Абрахама, когда тот скоропостижно скончался. Возможно, под влиянием своей коллеги, которая к тому времени уже успела прославиться, он тоже занялся изучением детской агрессивности при раннем половом созревании и вскоре по-настоящему увлекся исследованием девочек предпубертатного возраста.
Как раз сейчас одна из них, запинаясь, спросила, уж не собираемся ли мы ее изнасиловать. Я ее тут же успокоил: доктор Хуан оценивал ее фигуру по объективным эстетическим критериям, но на его особый, сугубо педофильский вкус она уже слишком в теле. Что же касается меня, то, хоть она, надо признать, чудесно воплощает собой мои сексуальные бзики и самые заветные мои анатомические фетиши, так что я в ослеплении вижу в ней что-то вроде своего женского идеала, в делах эроса я привык полагаться исключительно на нежность и безобидные увещевания. Даже когда я черпаю удовольствие в поругании и устраиваю откровенно жестокие любовные обряды, мне нужно для этого заручиться согласием своей партнерши, которая очень часто бывает и моей жертвой. Надеюсь, мое признание в альтруизме не слишком сильно ее разочаровало. Разумеется, когда я исполняю свои служебные обязанности, я веду себя совсем по-другому, в чем она очень скоро сможет убедиться, если будет недостаточно старательно отвечать на наши вопросы. Да будет ей известно, что на это мы пойдем только в интересах следствия.
«А теперь, – сказал я, – приступим, пожалуй, к предварительному допросу. Держи руки над головой, нам нужно видеть твои глаза, когда ты будешь отвечать, чтобы понять, что мы от тебя слышим: чистую правду, ложь или же полуправду. Чтобы ты не устала от долгого пребывания в этой позе, мы готовы сделать для тебя послабление». Доктор, который достал блокнот и самописку, чтобы запротоколировать некоторые показания, нажимает на кнопку звонка, дотянувшись до нее левой рукой, и в тот же миг появляются три молодые женщины в строгих форменных костюмах черного цвета, возможно, бывшие валькирии из вспомогательного женского корпуса прежней германской армии. Не говоря ни слова и двигаясь с быстротой специалистов, привыкших работать сообща, они крепко, но без излишней грубости, хватают маленькую пленницу, надевают ей на запястья кожаные браслеты и прикрепляют их к двум тяжелым цепям, которые, как по волшебству, спустились с потолка, а затем точно так же привязывают ее лодыжки к двум толстым железным кольцам, торчащим из пола приблизительно в шаге друг от друга.
Итак, она перед нами, с довольно широко раздвинутыми ногами, пожалуй, в неприличной позе, но стоять ей придется долго, и в таком положении, – в котором нет ничего противоестественного, – ей будет легче сохранять равновесие. К тому же, путы натянуты не очень туго, как и цепи, которые удерживают ее руки на весу по обе стороны белокурой головки, так что она даже может двигать телом и ногами, хотя, ясное дело, не слишком свободно. Три наши ассистентки орудовали так непринужденно, жесты их были настолько выверены, а движения проворны и согласованы, что наша юная пленница даже не успела сообразить, что с ней происходит, и позволила проделать с собой все это без малейшего сопротивления. Лишь на ее нежном личике читается изумление, к которому примешивается безотчетный страх и что-то вроде ощущения психомоторной дезориентации. Не давая ей опомниться, я сразу же начинаю задавать вопросы, на которые она отвечает не задумываясь, почти машинально.
– Имя?
– Женевьева.
– Обычная уменьшительная форма?
– Женетта… или Жижи.
– Фамилия матери?
– Кастаньевица. К, А, С… (она называет слово по буквам), по паспорту Каст.
– Фамилия отца?
– Отец неизвестен.
– Дата рождения?
– Двенадцатое марта тысяча девятьсот тридцать пятого года.
– Место рождения?
– Берлин, Кройцберг.
– Гражданство?
– Французское.
– Род занятий?
– Гимназистка.
Можно подумать, что ей уже не раз приходилось заполнять такую официальную анкету. Для меня, напротив, дело усложняется: выходит, перед нами дочь Ио, а мне-то казалось, что она осталась во Франции. Значит этим вожделенным эротическим объектом оказалась моя сводная сестра, ибо она, как и я, была зачата ненавистным Дани фон Брюке. В действительности, все не так просто. Предполагаемый отец неспроста отказался признать ее своим ребенком и жениться на ее молодой матери, которая к моменту зачатия уже два месяца была его официальной любовницей: он знал, что его недостойный и презренный сын тоже поддерживал любовную связь с хорошенькой француженкой, причем их роман продолжался в течение всего, довольно длительного, переходного периода. Как старорежимный деспот, он сначала на помещичий манер воспользовался гнусным правом первой ночи, а потом решил оставить ее себе одному. Жоёль тогда еще не было и восемнадцати, она не имела средств к существованию, была свободна и ветрена, да и немного скучала в нашем захолустном Бранденбурге. Она поверила этому блестящему офицеру, к тому же красивому мужчине, который был готов ее обеспечить и обещал на ней жениться. То, что она приняла столь выгодное предложение, было вполне естественно, и я ее за это простил… Ее, но не его! Судя по дате рождения этой очаровательной девочки, она с таким же успехом может быть и моей дочерью, и тогда этот нордический арийский цвет кожи достался ей от деда, что случается не так уж редко.
Теперь я смотрел на прелестную Жижи другими глазами. Скорее возбужденный, нежели смущенный тем, что это случайное дело с похищением приняло такой оборот, а еще, пожалуй, поддаваясь безотчетной тяге к мщению, я продолжил допрос: «У тебя уже были регулы?» В ответ юная девушка молча кивнула головой, словно созналась в чем-то постыдном. Я решил развить эту интересную тему: «Ты еще девственница?» Вместо ответа, она опять сконфуженно кивнула. Как бы она не храбрилась, хотя смелости у нее уже поубавилось, бесстыдные вопросы циничных инквизиторов заставили ее покраснеть: сначала по лбу и щекам, а там и по всей нежной обнаженной плоти, от груди до живота, разлился яркий розовый румянец. Она опустила глаза долу… Довольно долго мы молчали, после чего Хуан с моего согласия поднялся, чтобы подвергнуть обвиняемую профессиональному вагинальному обследованию, во время которого она, несмотря на то, что доктор старался действовать осторожно, резко рванулась, если не от боли, то по меньшей мере от возмущения. Она стала слегка биться в своих путах, но, будучи не силах сжать бедра, не могла воспротивиться медицинскому осмотру. Когда все было кончено, Хуан снова уселся и тихо сказал: «Эта девочка наглая лгунья».
Наши полицейские ассистентки стояли поодаль, дожидаясь распоряжений. Я дал знак, и одна из них приблизилась к провинившейся, сжимая в правой руке кожаный хлыст – довольно тонкий, гибкий, но прочный ремень с удобной твердой рукояткой. Я вытянул три пальца, определяя меру заслуженного наказания. В тот же миг экзекуторша с ловкостью дрессировщицы нанесла по ее слегка раздвинутым в этой позе ягодицам три коротких, точных удара, с довольно большим разбросом. Каждый раз, когда ее жалил хлыст, малышка вздыбливалась, судорожно раскрывая рот от боли, но сдерживала крики и стоны.
Это представление настолько меня распалило, что мне захотелось как-то вознаградить ее за стойкость. Стараясь скрыть под маской сочувствия позыв сладострастия, если не извращенной похоти, я подошел к ней сзади, чтобы осмотреть свежие раны на попке: три четкие, перекрещивающиеся красные полосы, и ни одного следа порчи на тонкой коже, мягкой как шелк, в чем я смог убедиться, ласково к ней прикоснувшись. Тут я быстро засунул сначала два, а потом три пальца ей в вульву, которая приятно увлажнилась, что побудило меня деликатно, тихонько, с отцовской нежностью потеребить ей клитор, не слишком усердствуя, хотя эта маленькая живая почка сразу же набухла, и по всему ее тазу пробежала дрожь.
Вернувшись на свое место, я окинул ее влюбленным взглядом, между тем как она слегка колыхалась всем телом, возможно, стараясь смягчить жгучую боль, которую еще ощущала после короткой порки. Я ей улыбнулся, и она несмело улыбнулась мне в ответ, как вдруг беззвучно расплакалась. И это тоже было просто прелестно. Я спросил ее, знает ли она прославленный александрийский стих их великого национального поэта: «J'aimais jusqu'à ses pleurs que je faisais couler».[21] Она пролепетала сквозь слезы:
– Простите меня за то, что я солгала.
– Кроме этого, ты говорила еще неправду?
– Да… Я уже не хожу в школу. Я занимаюсь консумацией в одном кабаре в Шенберге.
– Как оно называется?
– Die Sphinx.
Я так и знал. При виде ее ангельского личика у меня временами вдруг возникало мимолетное воспоминание об одном ночном приключении. «Die Sphinx» (в немецком слово «сфинкс» женского рода) я посещаю нерегулярно, и когда я несколько мгновений назад засунул два пальца, указательный и средний, в эти юные срамные губы, от прикосновения к влажной щелочке ее «мадленки», отороченной пробивающимся шелковистым мехом, память сама собой встрепенулась: однажды в располагающей полутьме этого весьма интимного бара, в котором все официантки – сговорчивые проказницы более или менее отроческого возраста, я уже ласкал ее под школьной юбкой.
Но разве не следовало продолжить допрос, хотя бы для того, чтобы снять с себя моральную ответственность за то, что она попала к нам в лапы? Я закурил сигару и, сделав несколько задумчивых затяжек, сказал: «Расскажи-ка нам, где скрывается твой предполагаемый, хоть и незаконный папаша Oberführer[22] фон Брюке». Пленницу внезапно охватил страх, и она отчаянно замотала головой, потряхивая золотистыми локонами:
– Я этого не знаю, месье, я, правда, ничего не знаю. С тех пор, как мама вернулась со мной во Францию, почти десять лет назад, я ни разу не видела своего так называемого отца.
– Так, послушай, ты солгала в первый раз, когда заявила, что еще учишься в школе, во второй раз ты солгала, когда попыталась выдать себя за девственницу, не говоря уже о том, что ты дала крайне неточный ответ, когда сказала «отец неизвестен». Так что, ничего не мешает тебе солгать в третий раз. Поэтому нам придется тебя немножко, а может, и не немножко, помучить, чтобы ты созналась во всем, что тебе известно. Прижигание тлеющим кончиком сигары доставляет чудовищную боль, особенно когда ее прикладывают к самым чувствительным и уязвимым местам, сама знаешь, к каким… Аромат светлого табака становится от этого еще более тонким, более изысканным…
На сей раз моя маленькая сирена Балтийского моря (стоящая здесь передо мной с широко раздвинутыми ногами) безутешно расплакалась, сотрясаясь от рыданий, стала бессвязно клясться и божиться, что она не знает ничего из того, что у нее хотят выпытать, умоляя нас сжалиться над ее милашкой, которая дает ей средства к существованию. Поскольку я продолжал спокойно потягивать свою «гавану» (одну из лучших, что мне доводилось курить), наблюдая за тем, как она корчится и причитает, она вспомнила нечто такое, что, как она надеялась, могло убедить нас в ее искренности, хотя это было и так ясно: «Когда я видела его в последний раз, мне как раз исполнилось шесть лет… Это было в одной скромной квартире в центре, с окнами на Жандарменмаркт, сейчас от нее уже ничего не осталось…»
– Ну вот, видишь, – сказал я, – ты кое-что знаешь и опять хотела нас обмануть, когда утверждала обратное.
С решительным видом я встаю с кресла и иду к ней, между тем как она разом замирает, парализованная страхом, выпучив глаза и разинув рот. Стукнув по сигаре указательным пальцем, я стряхиваю с ее кончика цилиндр сероватого пепла, несколько раз подряд с силой затягиваюсь, чтобы она разгорелась как можно ярче, и делаю вид, будто хочу поднести сигару к ее груди, прямо к розовой ареоле с выпирающим соском. Мысль о неотвратимой пытке исторгает из уст обвиняемой протяжный крик ужаса.
Этого я и добивался. Я бросаю окурок «гаваны» на пол. Затем, очень ласково, с бесконечной нежностью, я обнимаю мою связанную жертву и шепчу ей на ушко признания в любви, сентиментальные и глупые, но сдобренные, во избежание излишней слащавости, парочкой шокирующих словечек, позаимствованных из лексикона похоти или довольно жесткой порнографии. Жижи трется об меня животом и грудью, как дитя, которое избежало опасности и хочет укрыться в объятиях спасителя. Из-за того, что путы сковывают ее движения, ей остается лишь взывать ко мне, и вот она подставляет мне свои влажные губы, чтобы я мог к ним приложиться, и отвечает на мои поцелуи с весьма правдоподобной, хоть и несколько наигранной страстью. Когда моя правая рука, та самая, которой я едва не начал терзать ей соски, медленно погружается ей в пах, дотягиваясь до отверстия между разверстых ягодиц, я замечаю, что моя юная возлюбленная делает пи-пи, выпуская короткими рывками струйку и тщетно пытаясь сдержаться. Дабы ее подбодрить и вкусить плоды своих трудов, я кладу пальцы прямо на теплый источник, откуда сейчас бьют длинные тугие струи, ибо моя сломленная жертва слишком долго терпела и, наконец, перестала сдерживать позывы, и тут же, смешиваясь с еще не просохшими слезами, из нее извергаются потоки звонкого и прохладного смеха – смеха маленькой девочки, которая выучилась новой, немного противной игре. «Вот что я называю умением убеждать!» – говорит доктор.
Но в этот самый миг слева от меня раздается громкий звон разбитого стекла, который доносится со стороны матового окна, отделяющего нас от соседнего помещения.