В глазах князя блеснули слезы. Тришка поднес шампуры с дымящимся мясом.
– Насчет своевременного распада – это очевидно, тут и спорить нечего. – Граф взял шампур, понюхал дымящийся кусок лосиного сердца. – Постсовдепия была оккупационной зоной, разумно управлять ею было невозможно… Но, князь, насчет национальной идеи… вот, скажи-ка мне, брат Трифон, какая у тебя национальная идея?
Тришка, выложивший шампуры на блюдо, с удивленной улыбкой уставился на графа, словно тот сказал что-то на птичьем языке.
– Какая у тебя в жизни главная идея? – спросил граф, раздельно выговаривая слова.
– Идея? – переспросил Трифон и глянул на князя.
Тот молчал, наполняя стопки.
– Наша идея, ваше сиятельство, барину своему служить, – произнес Тришка.
Своим тяжелым взглядом граф внимательно посмотрел на широкое, обветренное, улыбающееся лицо Тришки. Потом перевел взгляд на князя. Тот, закончив разливать водку, протянул стопку графу с таким выражением лица, словно ничего не расслышал. Граф медленно и молча принял своей дланью стопку с водкой.
Тришка, ничего не услышав от графа в ответ, побежал к костру и стал насаживать на шампуры новую порцию мяса.
Князь откусил от горячего куска, пожевал, проглотил:
– М-м-м… превосходно. Дымком-то, дымком-то! Молодец Триша! Профаны токмо жарят убоинку на углях. Настоящий охотник должен дружить с открытым пламенем… Нуте-с, граф, голубчик, за что выпьем?
– Выпьем? М-м-м… за что же… – Граф тяжело уставился на князя.
Взгляды их встретились.
“Господи, как же невыносимы эти московиты, – подумал князь. – Как чураются они всего искреннего, честного, непосредственного. В головах у них один теллур…”
“Как замшело все здесь, на Рязанщине, – подумал граф. – Покрылись мозги старым мхом. Даже теллуром не прошибить…”
Пауза затягивалась. Князь ждал.
– Выпьем, князь, за… – неопределенно начал граф.
Но тут во внутреннем кармане его замшевой, подбитой гагачьим пухом охотничьей куртки брегет зазвенел романсом из “Тангейзера”.
– За музыку, – произнес граф, внутренне радуясь подсказке старого отцовского брегета. – Ибо она выше политики.
– Прекрасно! – улыбнулся князь, светлея лицом.
Стопки их сошлись.
Романс Вольфрама фон Эшенбаха еле слышно плыл в бодрящем лесном воздухе.
К дымку костра примешивался запах жареного мяса.
Где-то неподалеку послышался нарастающий стрекот, и вскоре маленький серебристый беспилотник пролетел над голыми макушками деревьев и растаял в осеннем небе.
VIII
Ветер священной войны завывает над Европой.
Айя!
О древние камни Парижа и Базеля, Кельна и Будапешта, Вены и Дубровника. Страх и трепет да наполнит ваши гранитные сердца.
Айя!
О мостовые Лиона и Праги, Мюнхена и Антверпена, Женевы и Рима. Да коснутся вас истоптанные сандалии гордых воинов Аллаха.
Айя!
О старая Европа, колыбель лукавого человечества, оплот грешников и прелюбодеев, пристанище отступников и расхитителей, приют безбожников и содомитов. Гром джихада да сотрясет твои стены.
Айя!
О трусливые и лукавые мужи Европы, променявшие веру на рутину жизни, правду на ложь, а звезды небесные – на жалкие монеты. Да разбежитесь вы в страхе по улицам вашим, когда тень священного меча падет на вас.
Айя!
О красивые и слабые женщины Европы, стыдящиеся рожать, но не стыдящиеся грубой мужской работы. Да опрокинетесь вы навзничь, да возопите протяжно, когда горячее семя доблестных моджахедов лавой хлынет в ваши лона.
Айя!
О смуглолицые европейцы, называющие себя мусульманами, отступившиеся от старой веры в угоду соблазнам и грехам нового века, позволившие неверным искусить себя коварным теллуром. Да вскрикнете вы, когда рука имама вырвет из ваших голов поганые гвозди, несущие вашим душам сомнения и иллюзии. И да осыплются эти гвозди с ваших свободных голов на мостовые Европы подобно сухим листьям.
Айя!
IX
Секретарь горкома Соловьева нетерпеливо поправила свою сложную прическу. Сидя за своим большим рабочим столом, она нервничала все заметнее, поигрывая пустым теллуровым клином.
– Виктор Михайлович, – заговорила Соловьева, – вы понимаете, что люди не могут больше ждать? Им надо не только работать, но и отдыхать, растить детей, стирать белье, готовить еду!
– Я прекрасно понимаю, Софья Сергеевна! – Ким прижал свои холеные руки к груди, сверкнул его фамильный брильянтовый перстень. – Но невозможно перепрыгнуть через собственную голову, как говорили древние. Государевых фондов не будет до января! Это объективная реальность.
– Фонды у вас были в июле. – Малахов встал, заходил вдоль окон. – И какие фонды! Блоки, живород, крепления, фундаменты! Шестнадцать вагонов!
– Ну, Сергей Львович, опять сказка про белого бычка… – развел руками Ким и устало выдохнул. – Давайте я опять сяду писать докладную!
– А… ваша докладная… – теряя терпение, махнул рукой Малахов. – Вон, идите, доложите им!
Он кивнул на пуленепробиваемое окно, за которым на площади у памятника Ивану III пестрела толпа демонстрантов. Черные фигуры опоновцев ограждали ее.
– Нет, у меня в голове не укладывается до сих пор. – Соловьева откинулась в кресле, нервно разминая в левой руке свернутую валиком умницу, а правой играя теллуровым клином. – Как это – отозвать по скользящему договору? Наталья Сергеевна! Вы наш юрист уже третий год! И вы проморгали отзыв договора с нижегородцами!
Усталая после этих бесконечных трех часов Левит затушила тонкую сигарету:
– Виновата я одна.
– Ни в чем она не виновата! – стоя у окна, почти выкрикнул Малахов, резко ткнув большим пальцем через плечо в сторону Кима. – Вот кто виноват! Во всем!
– Конечно я, конечно я-я-я! – почти пропел Ким, складывая крест-накрест руки на груди и придавая своему широкому загорелому лицу плаксивое выражение. – И договор с нижегородцами заключал я, и в Тулу ездил я, и пожар запалил я, и квартальный план без угла утверждал я!
– Квартальный план утверждался здесь! – Соловьева сильно шлепнула ладонью по столу, отчего мормолоновые жуки в ее прическе зашевелились. – Вы тоже поднимали руку! Где был ваш дар, ваше яс-но-ви-дение?!
– Он все ясновидел, – угрюмо хохотнул грузный Гобзев. – Все, что ему надо для перхушковской стройки, он проясновидел прекрасно. Теперь там небоскреб. Никаких демонстраций, никакого ОПОНа. Результат, так сказать, ясновидения!
– Товарищи, мне подать в отставку? – зло-удивленно спросил Ким. – Или продолжать строить бараки для рабочих? Что мне делать, я не по-ни-маю!
– Тебе надо честно рассказать, как ты позволил тульским спиздить нижегородский состав из шестнадцати вагонов, – произнес Гобзев.
– Софья Сергеевна… – Ким встал, застегивая свой серебристо-оливковый пиджак.
– Сядь! – приказала Соловьева.
Ким остался напряженно стоять. Она сощурила на него свои и без того узкие, подведенные иранской охрой глаза:
– Скажи нам, товарищ Ким, кто ты?
– Я православный коммунист, – серьезно ответил Ким и перевел взгляд поверх головы Соловьевой на стену, где висел живой портрет непрерывно пишущего Ленина, а в правом углу темнел массивный киот и теплилась лампадка.
– Я не верю, – произнесла Соловьева.
Возникла напряженная пауза.
– Я не верю, что ты в июле не знал про брейк-инициативу тульской городской управы.
С непроницаемым лицом Ким молча размашисто перекрестился на киот и громко, на весь кабинет произнес:
– Видит Бог, не знал!
По сидящим за столом прошло усталое движение, кто-то облегченно выдохнул, а кто и негодующе вздохнул. Соловьева встала, подошла к Киму совсем близко, в упор глядя ему в лицо. Он не отвел взгляда.
– Виктор Михайлович, через полгода съезд партии, – произнесла Соловьева.
Ким молчал.
Соловьева молча расстегнула жакет, обнажила правое плечо, повернула к Киму. На плече алела живая татуировка: сердце в окружении двух скрещенных костей. Сердце ритмично содрогалось.