Чем более крутой оборот принимали события, тем сильнее у Чаузова поиски меры. Меры во всем: в ярости, разрушении, требовательности. И мера эта — справедливость.
Неверно было бы, однако, на этом основании представлять Степана каким-то абстрактным праведником. Нет, характер его неасоциален; он подвижен, изменчив, и, как мы имели случай убедиться, революционные преобразования глубоко затронули и его душу. Но герой потому и менялся к лучшему, что в нем всегда жило чувство справедливости и способность ради правого дела подняться над узко личным, над сиюминутной выгодой. В этом, может быть, и разгадка некоторых противоречивых, на первый взгляд, его поступков. Так, подняв односельчан против Ударцева, он приютил в своем доме оставшуюся без крова Ольгу и ее детей. Потому что не враг он ребятишкам и не смог бы, отказав им в пристанище, себя уважать.
Не по авторской прихоти, а по истинной сути оказался герой Залыгина в центре всей жизни села, на перекрестке всех ветров. Хотел того Чаузов или нет, но ни одно серьезное происшествие в Крутых Луках не обходило его стороной. Временами он и сам не рад был этому и досадовал на людей: «Спросить: что им от Степана Чаузова надо? Каждый со своим к нему лезет — и Печура Павел, и Хромой Нечай, и еще Гилев Егорка!»
И Павел Печура не кого-нибудь, а Чаузова уговаривал председателем стать: «На тебя же другие глядят и не просто глаза пялят — ждут от Чаузова правдишной работы, думают: раз Чаузов в колхозе — этот ворочать будет. Он будет, и я за им». То, что такой мужик оказался в артели, было само по себе фактом значительным и многоговорящим. Ведь Степан не вертопрах какой-нибудь вроде Егорки Гилева, которому шальное счастье само в руки идет. Нет, Чаузов — хозяин, труженик, на все руки мастер. Умеет и с плугом пройти, и поломку исправить, и коней знает, и без пользы за дело не примется.
Но оттого, что был Степан настоящим хозяином и жизнь приучила его в любом начинании полагаться на себя, ломка единоличного уклада, которая шла в Крутых Луках, давала в его душе трещины более болезненные, нежели в иных других. Ведь рушились те мечты, которые были пусть недостижимыми, зато привычными. Испокон веков повелось, что независимость, устойчивость приносили человеку богатство. А теперь «богатство — и в тягость! До того это было удивительно, до того не похоже ни на что! Дух перехватывало, как об этом подумаешь». Чаузов был не из тех, что ради денег готовы на все. Он и Клашку свою взял из самой что ни на есть бедной семьи. Взять-то взял — сердцу не прикажешь, но и большого геройства не видел в том. Даже и в нынешние времена «богатство к себе манило, спать не давало, мучило», может, и возненавидел богатство за то, что «оно тебе не далось в жизни».
Писатель не идеализирует своего героя, не приподнимает его над средой и временем. Не скрывает ни темноты Степана, ни его подозрительности к тому, что идет из города, ни доверчивости к слухам. Уже и колхозником сомневался он, а вдруг да и правы бабы, вдруг да и введут такой порядок, когда мужиков заставят в городе работать, «а бабы одни чтобы управлялись и колхозе». Смеялся над клашкиными россказнями, но беспокойство от них оставалось.
Однако какими бы они ни были, Чаузов и прочие крутолучинские мужики, а именно им и с ними предстояло ладить колхозную жизнь. Ибо, как говорит один из героев, Нечай, «другого-то мужика нету, хоть ищи его, хоть выдумывай — а нету!» Эта объективная реальность и занимает Залыгина в повести «На Иртыше» — реальность с ее невыдуманными сложностями перестройки сознания, поисками, противоречиями.
Писатель исследует здесь прежде всего самое состояние крестьянина-сибиряка в начале колхозного строя, когда духовно он уже был подготовлен к принятию идеи коллективного труда, но еще не представлял точно, как эту «коллективность осуществить практически, как ее организовать». Мысли о завтрашнем дне, о путях и способах социалистического преобразования деревни пронизывают все повествование, составляют его душу. Не потому ли другие коллизии тех лет, тоже острые и важные, как, например, преодоление кулацкого саботажа, прощание с частной собственностью, звучат в повести несколько приглушенно. Я не хочу умалять значение конфликтов такого плана, но в известном смысле они очевиднее, нагляднее. «Против кого идти — это очень даже просто,— рассуждает Чаузов.— Колхозный амбар стоит — иди против его и спали. Кобыла отбилась — ее промежду глаз топором. Человек, к случаю, попал — и его также. Против — это запросто. А за что? Спроси — за что? Скажешь — за жизнь? А за какую?»
Вся проблематика произведения обращена лицом к будущему. Залыгина привлекают те соображения, догадки, поиски и сомнения того времени, которые представляют интерес и сейчас, те вопросы, над разрешением которых будут думать и впоследствии. В этом существенная особенность его прозы. И принципиальная. В книге о Чехове писатель скажет: «Предметом же искусства нашего поэта — и чуткого, и тактичного является прежде всего процесс. К процессу и можно, и нужно прислушиваться, изучать его, поскольку он поддается влияниям, поскольку он — нравственный, а не уголовный».
Это — о Чехове, но отчасти и о себе, о своей творческой позиции. Не свершившееся явление, но свершающееся. Не застывшая истина, но истина, понятая как процесс. В повести «На Иртыше» Залыгин не раз устами своих героев подчеркивает направление исследования.
«Смерть не тревожит, тревожит жизнь — как ее нынче человеком прожить?» — размышляет Чаузов.
Не случайно и то, что Залыгин избирает в повести, казалось бы, самую тихую и бездеятельную для деревни пору, вынужденную паузу, когда поля еще под снегом и все словно бы замерло в предвидении сева. Время это тем и дорого писателю, что оно как бы само по себе располагает к раздумью, сосредоточенности, пересудам.
Единственная, так сказать, производственная сцена в книге — это сцена вывозки стогов. Но и она не выпадает из общего аналитического плана повествования, поскольку насквозь просвечена придирчивыми, изучающими, внимательными взглядами крестьян. Описанная здесь привычная работа исполнена для героев особого смысла, потому что она уже колхозная. И в этом качестве каждая ее деталь обретает свой подтекст, свое второе значение. И то, что крутолучинским мужикам по пути на луга повстречался обоз, снаряженный соседней деревней. И то, что между соседями не возникло, как бывало, распри из-за какого-нибудь стожка. И то, что дело подвигалось на диво быстро. Непривычное, удивительное, но радостное зрелище являли собой луга. Неизведанная, незнаемая прежде коллективная сила открывалась всем и каждому. И «тут Степану было вовсе по душе».
Новь манила, звала к себе, но и вопросов порождала множество. Еще бы без вопросов. Колхоз-то мерка на мужика не меренная. Что ни шаг, то разведка, поиск. Как, победив в крестьянине собственника, осознанно или нет стремившегося разбогатеть, сберечь в нем хозяина, радетеля земли? Сделать его не безответным исполнителем чьих-то распоряжений, а развить, обратить на общее благо то ценное, что годами, десятилетиями вырабатывалось в характере труженика: самостоятельность, расчетливость, умение понимать выгоду. По таким вот болевым точкам и проходит нерв повествования. Деревенский философ Нечай прозорливо угадывает многие из тех проблем, которые и впредь не утеряют своей остроты.
«Вот объясни мне, Ягодка Фофан,— допытывается он у своего приятеля,— к примеру, я нонче утром слажу с печи, похлебал щей, после — подался в колхозную контору. Спрашиваю: „Что мне, товарищ мой начальник, робить?“ Ты подумал, пораскинул: „Подавайся, Нечай, на двух по сено… За Иртыш, на Татарский остров“. Ладно, я иду, две розвальни запрягаю, сажусь на переднюю, поехал. А ведь назавтра-то снова да ладом я у тебя спрашиваю: куда ты меня определишь?
— Ну и что? Что из того? Ты на артель работаешь. И я — обратно на артель. Ну, а значит, артель — на тебя и на меня. Чем плохо?
— Так неужто я после того крестьянин? А? По-крестьянски-то я с вечера обмечтал, как запрягу да как мимо кузни проеду, возьму у кузнеца по путе необходимый гвоздок, да как моя кобыла у той кузни поржет, а близи околицы дорогу помочит, да какими вилами я стожок в сани метать буду. Я кажный день зараньше себе отмерил, день за день, и вся линия моей жизни складывается. А тут? Ты, значит, будешь думать, а я сполнять».