Литмир - Электронная Библиотека

В другом месте, в № 40 «Народного трибуна», поднимая вопрос о Робеспьере и эгалитарных тенденциях его режима, Бабёф проводит довольно любопытную параллель между Робеспьером и Дантоном. Последний, по мнению Бабёфа, хотел республики только для того, чтобы поставить революционеров на место принцев и сеньоров. «Чем мы хуже графа д'Артуа или принца Орлеанского? — говорили между собой приверженцы этого негодяя». Прямо противоположна этому была доктрина «философа из Арраса», и Бабёф цитирует его речь от 17 плювиоза II года республики, в которой Робеспьер упоминал об обязанности отечества обеспечить благосостояние каждого индивидуума. «Урна Робеспьера! — восклицает Бабёф, — дорогие останки! Восстаньте и уничтожьте низких клеветников. Но нет, спите мирно, презрите их; весь французский народ, блага которого вы желали и для которого один ваш гений сделал больше, чем кто-либо, — весь французский народ подымется, чтобы отомстить за вас».

Сам Бабёф чрезвычайно ярко охарактеризовал сущность своего нового отношения к Робеспьеру и к революционному правительству в письме к упоминавшемуся уже Жозефу Бодсону. Сам Бодсон был и оставался еще правоверным эбертистом. Воспоминание о кровавой расправе, учиненной Робеспьером над эбертистами, мешало Бодсону освоить новую политическую линию Бабёфа. Бабёф, как он сам пишет, решил ответить ему со всей возможной откровенностью «Я охотно признаюсь, — писал Бабёф, — в том, что отрицательно относился к революционному правительству и к Робеспьеру с Сен-Жюстом. Теперь я полагаю, что они стоят больше, чем все остальные революционеры, вместе взятые, и что их диктаторское правительство было чертовски хорошо задумано». Бабёф решительно не согласен с Бодсоном, утверждавшим, что робеспьеристы совершили большие преступления и погубили многих республиканцев. «Я не вхожу при этом в рассмотрение вопроса о виновности Эбера и Шометта. Но даже если бы они были невинны, я все же оправдаю Робеспьера. Он имел все основания считать себя единственно способным довести колесницу революции до ее настоящей цели». Вопреки мнению Бодсона, Бабёф считает нужной и обоснованной пропаганду робеспьеризма, он считает полезным подчеркивать связь, существующую между учением «равных» и принципами Робеспьера и Сен-Жюста. «Разве не полезно показать, что мы не изобретаем ничего вновь, что мы только наследуем первым великодушным защитникам народа, которые до нас поставили ту же цель достижения народом справедливости и счастья?» Воскрешать память Робеспьера — это значит пробуждать всех энергичных патриотов. «Робеспьеризм поражает вновь все фракции, он не похож ни на одну из них…» Эбертизм, например, существует только в Париже и притом в небольшой группе людей… Робеспьеризм же распространен по всей республике, во всем народе.

В строках этих содержится несомненное преувеличение, несомненная переоценка робеспьеризма. Робеспьера Бабёф вновь перекраивает на свой лад, как он уже делал это в письме к Купэ. Но если, тогда он делал его сторонником крайнего эгалитаризма, выраженного в аграрном законе, то теперь он идет дальше, Робеспьер превращен в бабувиста. Между робеспьеризмом и бабувизмом поставлен знак равенства, и это, несомненно, ошибочно. У Бабёфа, как мы еще увидим, не было основания включать робеспьеризм в родословное древо своего учения об общности имуществ. Но уже самый факт уяснения Бабёфом исторического смысла 9 термидора имел громадное положительное значение. Также правильно было им подмечено громадное пропагандистское значение робеспьеризма и необходимость в повседневной пропагандистской работе опереться на революционные традиции якобинизма.

Между тем учение «Народного трибуна», окончательно сложившееся зимою 1795/1796 г., резко отличалось от доктрины классического якобинизма. Центральной его частью стало теперь учение о равенстве, о фактическом равенстве как ближайшей цели революции, представляющейся Бабёфу лишь одним из эпизодов извечной войны между богатыми и бедными.

«Не будем закрывать глаз на бесспорную истину, — пишет Бабёф в № 35 своей газеты, — что представляет собою политическая революция вообще? И что представляет собою Французская революция в частности? Это открытая война между патрициями и плебеями, между богатыми и бедными».

Эта война возникает не с того момента, когда она открыто объявлена. «Она идет вечно; она начинается вместе с появлением учреждений, стремящихся передать все богатства одним и отнять все у других; и, пока не опубликован манифест о войне, до тех пор патрициат, по-видимому, не помышляет о принятии предохранительных мер против плебейского восстания». Для богатых лучший способ упрочить свое положение, это — убедить бедняков в том, что бедность по природе своей неустранима и неизлечима. Что касается плебеев, то они борются за «всеобщее благо». Всеобщее благо — вот истинная цель революции. И теперь, когда революция находится в упадке, Бабёф думает разбудить массу напоминанием этого основного и единственного лозунга революции. «Неужели можно воодушевить народ во имя идеальной свободы и химерического равенства?» (курсив Бабёфа). Тысячу раз нет. В сознание народа надо внедрить ту высокую истину, «что счастье принадлежит одинаково всем людям, что целью их объединения в обществе является обеспечение каждому человеку его доли общего блага, что очень легко установить учреждения, способные поддержать этот прекрасный порядок вещей и что, наконец, существование их возможно только при республиканском правительстве».

На ряду с этим Бабёф ставит вопрос и о политическом лозунге для новой революции. Найти его представлялось делом нетрудным и по тактическим соображениям, и в силу традиции прериальского восстания.

Конституция 1793 года была тем знаменем, вокруг которого группировались силы левой оппозиции. Но внутри этой оппозиции необходимо было отмежеваться от якобинцев, готовых замкнуться в рамках чисто политической программы, готовых исчерпать задачу нового восстания — восстановлением конституции 1793 года. «Пришло время, — пишет Бабёф, — поговорить о демократии… Ошибаются те, кто полагает, будто я хлопочу только о том, чтобы заменить одну конституцию другой. Мы гораздо больше нуждаемся в учреждениях, чем в конституциях… Конституция 1793 года только потому и заслужила приветственный прием всех благонамеренных людей, что она расчищала дорогу для этих учреждений. Если бы с ее помощью нельзя было достигнуть этой цели, то я перестал бы перед нею преклоняться. Постараемся же прежде всего установить хорошие плебейские учреждения, и тогда мы всегда будем твердо уверены, что вслед за тем появится и хорошая конституция. Плебейские учреждения должны обеспечить всеобщее благо (курсив Бабёфа), одинаковое благосостояние всех членов общества».

Выяснив чисто служебное, подчиненное значение конституции 1793 года, Бабёф переходит к определению настоящей сущности революции. Общественный договор был нарушен, равенство ниспровергнуто; результатом этого было то, что «богатства, принадлежащие всем, сосредоточились в руках незначительного меньшинства… что масса оказалась лишенной всякой возможности к существованию и встретила самое беспощадное к себе отношение со стороны касты монополистов; эти причины обусловили наступление эпохи великих революций (курсив мой — П.Щ.)… когда становится неизбежным всеобщий переворот в системе собственности (курсив мой. — П.Щ.), когда восстание бедных против богатых становится необходимостью, которую ничто не может предотвратить».

Едва ли не в этих строках находим мы наиболее реалистическое, наиболее зрелое суждение Бабёфа о движущих силах революции. Бабёфовские формулировки приобретают здесь замечательную зрелость, замечательную четкость. Выяснив характер революции, Бабёф переходит к историческим параллелям между Французской революцией и социальной борьбой древнего Рима. Не приходится, конечно, переоценивать историческую достоверность и социологическую обоснованность этих параллелей. Сравнительно-исторические изыскания XVIII века зиждились на очень произвольном, очень предвзятом представлении о ходе развития античного мира. Все эти Ликурги, Солоны, Бруты, войдя необходимой принадлежностью в инвентарь идеологии XVIII века, начиная с ложно-классической трагедии и кончая «политической моралью», утратили всякое подобие, всякое сходство со своими античными прообразами. Не в этом дело, — важен аспект, в котором воспринимался материал античной истории, а Бабёф именно и искал в ней подтверждения своих взглядов на социальную сущность революционной борьбы. «Рим в 268-м году своей эры представлял ту же картину, что и Франция на IV году республики». В деятельности Тиберия Гракха хочет Бабёф найти спасительный и ободряющий пример. Но разделяет ли он по-прежнему лозунг аграрного закона? Мы помним, что в первые годы революции аграрный закон являлся тем пределом, дальше которого не шли социальные требования Бабёфа. Теперь он считает возможным пересмотреть свою прежнюю точку зрения. «Итак, вы отстаиваете аграрный закон? (курсив Бабёфа) — кричат на тысячу голосов порядочные люди. — Нет: больше чем это. Мы знаем тот неопровержимый аргумент, который нам противопоставят. Нам справедливо заметят, что царство аграрного закона не может продержаться больше одного дня и что на следующий же день возобновится неравенство. Трибуны Франции, нам предшествовавшие, лучше понимали настоящую природу общественного блага. Они знали, что оно заключено в учреждениях, способных охранить и поддержать фактическое равенство» (курсив Бабёфа).

26
{"b":"177769","o":1}