Однако сердце бывает порою — только порою — лучшим советчиком, чем мозг. Взволнованный вопрос Анриетты: «Что случилось?» — означал, помимо всего прочего: «У тебя такой расстроенный вид, и ты так бледен — ты сейчас не упадешь в обморок?» Но вместо ответа, не давая своему обычно активному и изобретательному уму времени что-то придумать, Казанова поступил так, как поступил бы любой обычный влюбленный, у которого от волнения сковало язык: он быстро шагнул к Анриетте, обнял ее и поцеловал. И она, вольно или невольно поддавшись этому знакомому объятию, тем самым признала, что по-прежнему любит его. Этим слиянием губ двое виноватых друг перед другом, но страдающих влюбленных оплатили огромный долг, накопившийся за полтора года неведения и горя, — мгновенное забытье и восторг поцелуя перечеркнули время и разлуку, словно ее и не было.
Анриетта прикрыла глаза, чтобы полнее насладиться минутой, и хотя она была, пожалуй, больше взволнована, чем он, именно она вернулась из хрупкого рая любви к жестким фактам реального мира. Она так быстро высвободилась из его объятий, оттолкнувшись от его груди ладонями, что он не успел даже попытаться ее задержать.
— Я считала, что ты все еще в тюрьме! — воскликнула она, и в глазах ее был страх. — Как тебе удалось бежать? И как, как, как ты узнал, что я здесь?
— Я этого не знал, — медленно произнес Казанова, постепенно прозревая весь смысл происходящего, — так заря, появившаяся из-за горизонта, освещает пустыню. — Но вопрос скорее стоит так: почему ты здесь?
— Собственно, — мужественно парировала она, хотя в глазах усилился страх, — вопрос этот можно задать и тебе: почему ты здесь?
— Почему? — повторил Казанова, по-прежнему медленно, ибо все грани этой ситуации лишь постепенно открывались ему. — Мне, пожалуй, стоит рассказать тебе немного о себе, и тогда… тогда ты сможешь немного просветить меня на свой счет.
Он с минуту смотрел на нее с изумлением и возродившимся желанием, к которому примешивалось чувство страшной неловкости. Ни один из них не подумал сесть — оба стояли друг против друга в свете и тенях, отбрасываемых двумя мирно горевшими свечами, которые казались такими чинными в сравнении с бурей, бушевавшей в их сердцах и душах.
— Я действительно бежал из тюрьмы, — с трудом произнес Казанова, облизывая пересохшие губы, в то время как Анриетта, нервно сжимая и разжимая руки, смотрела на него расширенными зрачками. — Мы с Марко сделали подкоп, вышли в канцелярию дожа и оттуда выбрались на площадь, а там обнаружили, что нас одурачили — все это время за нами следили, и нас тотчас арестовали…
— Ах! — Анриетте сразу стало его жаль. — И это после всех усилий и такого мужества! Казанова передернул плечами и продолжал с невольным сарказмом:
— Возможно, нас не следует так уж жалеть.
Через два-три дня… или больше? Возможно, через шесть дней я научился забывать в тюрьме о времени… Так или иначе, меня выпустили…
— Выпустили?! — Удивление, исчезнувшее было из ее глаз, вернулось.
Он медленно кивнул, внимательно глядя на нее, но не сказал ничего.
— Выпустили? — с недоумением повторила она. — Но почему? Каким образом?
Он нагнулся к ней, и кипевшие в нем чувства растянули его губы в улыбке, похожей на оскал, — он показался ей самим сатаной, и она невольно отшатнулась — не только при виде его лица, но и от его слов, прозвучавших для нее страшной пощечиной.
— Меня выпустили, — медленно произнес он, — меня выпустили и послали сюда — в это местечко, в эту гостиницу, в эту комнату, чтобы я вывез отсюда женщину, которая, по их словам, является австрийской шпионкой!
Вот теперь, когда все было сказано, Казанова почувствовал облегчение. Удивило же его и отнюдь не огорчило то, что ему было безразлично, действительно ли Анриетта является шпионкой, как он грубо ее назвал. Это открытие, понял он, было важнее всего остального и показывало, что он любит ее, а она — его. Анриетта, естественно, понятия не имела об этой внезапной перемене в его чувствах и восприняла его слова как изобличение. Она покраснела.
— Значит, ты готов был купить себе свободу ценой того, чтобы подвергнуть пыткам и лишить жизни женщину?
Вот сейчас Казанова до конца осознал, насколько — мягко говоря — некрасиво выглядит его поступок в глазах мира, особенно женской его половины, которая для Казановы составляла больше половины прелестей этого мира. И подобно большинству людей, когда им вдруг напоминают, что они менее идеальны, чем изображают себя, Казанова нашел прибежище в гневе. Однако он не успел и слова вымолвить, как глубокую тишину нарушил отдаленный цокот копыт — лошади мчались в их направлении.
— Ой! — вскрикнула Анриетта, побледнев, и в отчаянии всплеснула руками. — Если он обнаружит тебя здесь, мы оба погибли!
— Кто?
— Фон Шаумбург.
— Так вот с кем ты здесь тайно встречаешься — и притом ночью — у себя в спальне! — ревниво воскликнул Казанова.
— Ты просто идиот! — Анриетта топнула ногой в досаде на его дурацкий эгоизм. — Да неужели у тебя не хватает ума понять, что он вовсе не мой любовник, никогда им не был и никогда не будет? Неужели ты не можешь себе уяснить, что я все это время работала с ним — занималась этими проклятыми фортами?..
Присущий Казанове здравый смысл прочистил ему мозги, прогнав бредни.
— Он будет обыскивать комнату? — поспешно спросил Казанова, услышав, что цокот копыт на улице внезапно прекратился.
— Нет. А что?
— Спрячь меня в этом шкафу, если барон — не твой любовник.
— Но хозяева гостиницы скажут ему, — простонала она, ломая руки, — он им платит…
— Хозяин ничего не знает, — возразил Казанова, — а хозяйке плачу я. Она будет молчать ради собственной шкуры. Так что быстро, быстро! Я слышу его шаги.
К Анриетте вернулись мужество и способность действовать — она втолкнула Казанову в большой стенной шкаф, который был некогда альковом, затем, сразу все вспомнив, прокралась к столу и села, так что когда фон Шаумбург постучал и она тихонько откликнулась, приглашая его войти, стоявшие на столе две свечи горели совершенно ровным пламенем. Глаза фон Шаумбурга, неизлечимо настороженные от долгой привычки, тотчас это отметили. К счастью для Анриетты и Казановы, дверь шкафа, оставленная чуть приоткрытой для воздуха, была полностью в тени и казалась продолжением стены, иначе этот самый осмотрительный из дипломатов-лисиц обследовал бы и шкаф, как возможную западню…
Лишь только барон вошел, Анриетта поднялась и присела в реверансе. Он взял ее руку и формально, вежливо поцеловал, затем придвинул к себе стул и сел напротив нее.
— Что вы тут изучаете? — спросил он, указывая на лежавший на столе документ.
Вместо ответа она протянула ему бумагу.
— Шифровка? — спросил он, выжидающе подняв брови, и, просмотрев несколько строчек, добавил разочарованно и осуждающе: — Но это всего лишь отчет о различных ваших поездках по нашим поручениям. Вы считаете разумным хранить его — даже в зашифрованном виде? Зачем вам это, собственно, нужно?
— Это служит мне напоминанием, — спокойно ответила Анриетта, — о том, сколь мало у меня вначале просили и сколь много я фактически сделала, а с другой стороны, сколь много мне вначале обещали и сколь мало я получила — вернее, просто ничего…
Барон нахмурился, но продолжал держаться вежливо.
— А нам обязательно сейчас в это вдаваться? Время не терпит…
— Я хочу вам напомнить, — сказала Анриетта, у которой были свои основания заставить его говорить, чтобы Казанова услышал то, чего он не знал и чему в большей мере поверит, если это будет исходить из уст фон Шаумбурга, чем самой Анриетты. — Когда ко мне обратился ваш эмиссар — тому теперь уже три года, — он сообщил мне некоторые, так сказать, факты и сделал определенные предложения…
— Да, но… — попытался прервать ее фон Шаумбург.
— Я была сиротой и мало что понимала, — упорно продолжала Анриетта, — и я обожала маму и чтила ее память. Я не хотела ни денег, ни поместий, хотя мне это было обещано. Но мне было также обещано нечто более для меня дорогое: что в дополнение ко всему я получу неоценимую возможность быть представленной ко двору, как дочь своей матери, а это будет означать отмену решения об изгнании и лишении ее и ее потомков всех титулов. Я не настолько глупа, чтобы отрицать, что меня вовсе не порадует возвращение владений и положения при дворе, на которые я имею все права, но именно желание добиться полного восстановления в правах, учитывая, как сильно была уязвлена гордость моей матушки, и побудило меня пойти на это… на эту службу, назовем это так.