Однако так велико было его недоверие, что дважды, когда гондола по каким-то причинам слегка сворачивала — или ему казалось, что слегка сворачивала, — с курса на Местре, ему приходила в голову сводящая с ума мысль, что треклятая инквизиция играет с ним в кошки-мышки. Это подозрение исчезло, лишь когда он благополучно сошел на землю и был препоручен заботам проводника, принесшего ему два саквояжа, которые неведомо для Казановы были наполнены одеждой и прочими необходимыми вещами по приказу Триумвирата. Наблюдая за тем, как саквояжи укладывают в почтовую карету, которая должна была отвезти его в Гризон, Казанова мрачно подумал, что Триумвират в самом деле не забывает ни об одной детали, сколь незначительной она бы ни была. Вы только представьте себе, они продумали все, что требуется для удобства человека, которого мучили полтора года по ничем не подкрепленному подозрению!..
Такие и многие другие мысли и чувства одолевали Казанову, мешая ему заснуть под некогда такое знакомое, а сейчас такое восторженно-новое покачивание и подпрыгивание кареты, влекомой парой сильных лошадей. Всякий раз, как они останавливались на почтовой станции, он выходил из кареты: внешне — чтобы размяться, а на самом деле ради удовольствия снова почувствовать под ногами землю и иметь возможность обменяться словом с конюхом, или почтальоном, или сонным хозяином — с кем угодно, кто не был тюремщиком или инквизитором, или человеком, как-либо связанным со Свинцовой тюрьмой. А однажды он чуть не прочитал молитву, которую шептал в течение более года, — моление за всех тех, кто сидит в темнице, символе неравенства и тирании.
Он все-таки заснул под неумолчный стук колес, а проснувшись, обнаружил, что весь окрестный мир погружен в белый холодный туман, в котором вдруг возникали смутные очертания деревьев с мокрыми желтыми листьями, белых домиков и проезжающих мимо повозок. Потом в белом мутном воздухе появились очертания красного шара, который становился все ярче и желтее по мере того, как туман редел и уносился рваными клочьями, оседая в стылых низинах и на затененных склонах крутых гор, и наконец золотое солнце и голубое небо ясного осеннего дня победоносно возвестили свой приход. Казанова забыл о своей миссии и о своих обидах, о своей любви, о себе, наслаждаясь свободой и чуть ли не желая, чтобы все радости жизни свелись для него к этому бесконечному путешествию, уносившему его все дальше и дальше от венецианской тюрьмы.
Но днем, когда карета замедлила ход, везя его мимо гор с тенями провалов и ослепительных, покрытых снегом вершин и полей, а воздух становился все холоднее, Казанова вернулся к реальностям жизни и впервые занялся изучением карт и инструкций, которые дотоле лежали у него в кармане. Однако обычно плодовитый мозг его не выдавал ничего — то ли от спячки, в какой он пребывал в тюрьме, или оттого, что Казанове была крайне неприятна его миссия, или просто из упрямства, этого Казанова понять не мог. Так или иначе, вместо того чтобы строить планы, как заманить донну Джульетту и передать ее в руки венецианской тайной полиции, Казанова снова сунул бумаги в карман и задремал, слегка вздрагивая от холода, пока не стемнело и почтальон не объявил, что они добрались до деревни, ближайшей на главной дороге к тому месту, где Казанове предстояло найти донну Джульетту. И Казанова, выйдя из кареты, усталый, замерзший и одеревеневший, повел себя отнюдь не как добросовестный и очень старательный политический агент — он заказал себе лучшую комнату с лучшим камином, и лучший ужин, и лучшее вино, какие могла предоставить ему эта гостиница, великолепно поужинал, улегся в постель и заснул крепким сном.
Это была его первая ночь на свободе, ибо даже в карете, которая мчала его по тряской дороге в темноте, Казанова чувствовал власть Триумвирата, безмолвной и постоянной угрозой довлевшую над ним. Собственно, и наслаждаясь роскошествами, которых он был так долго лишен, Казанова ощущал эту угрозу, тем более что сама свобода, которой он снова с таким смаком вкусил, была обусловлена. Он должен оказать инквизиторам премерзкую услугу, чтобы завоевать ее, и, не знай он странного упорства в возмездии со стороны Венецианского государства, можно было бы подивиться, как его выпустили. Вполне возможно, решил он, это объяснялось желанием возместить ему заключение, позволить ему показать, что он лояльный гражданин, как он сам утверждал. Ну а роскошествам он так предался потому, что они были для него символом вновь обретенного достоинства, ибо кто может быть более жалким, чем узник, чье каждое движение и каждая минута жизни регламентированы бессердечными правителями? Нечего в таком случае удивляться, что Казанова предался роскошествам, доказывавшим его свободу.
Однако возможность поваляться утром в постели не принадлежала к их числу. Слишком много раз по утрам он лежал холодной зимой в своей тюрьме на жалкой постели, пытаясь согреться, слишком много дней он провел там, удрученный, снедаемый тревогой, стараясь скрыть гениально придуманные, но отнюдь не совершенные орудия бегства. А потому, коль скоро в постели он задерживался по тюремной привычке, здесь он рано встал, велел, изголодавшись, побыстрее подать себе завтрак, шутил с горничными, расспрашивал конюших и конюхов. Осенний холод уже пришел в эти горные районы, а потому приятно было завтракать у пылающего огня, не спеша, предаваясь мечтам. Впрочем, это было менее приятно, чем он предполагал, ибо он знал, что каким-то образом должен добраться до деревни, где скрывается донна Джульетта, и — вот тут была главная трудность — найти благовидный предлог, который объяснил бы его пребывание в маленькой захолустной харчевне, где пьют эль или вино и где хозяину наверняка заплатили, чтобы он никого не пускал.
Найти донну Джульетту было настоятельной необходимостью, но всякий раз, когда Казанова думал об этом, на него нападала странная апатия и инерция, как если бы вся его смекалка и умение строить хитроумные планы были исчерпаны побегом из тюрьмы. После завтрака, когда солнце пробилось сквозь туман и, как бы в знак раскаяния, принесло печальному осеннему миру в дар немного тепла, Казанова не спеша направился в деревню, прошел мимо церкви, винного погребка и кузницы и вышел за околицу на большую дорогу, которая вилась вверх, к снежным вершинам Альп. В стылом, пронизанном туманом воздухе печально звучали колокольчики коров, откуда-то издали донеслась стародавняя жалобная мелодия, которую кто-то играл на дудке. Чуть дальше Казанове попался стремительный альпийский ручей, и Казанова рассеянно покидал в него камешки.
Никаких идей у него это не породило; бесцельно побродив часа два, он медленно вернулся в деревню и, не зная, чем занять время и ум, постоял и понаблюдал за кузнецом, который снимал с лошади изношенные подковы, чтобы затем подрезать копыта и поставить новые. Вот тут Казанове пришла в голову одна мысль, и из унылого олуха он мгновенно превратился в деятельного человека, перед которым стоит определенная цель.
Он с легкостью завязал разговор с кузнецом и уговорил его продать по нелепо высокой цене пару крепких клещей, с помощью которых кузнец выдергивает гвозди из подков. Тщательно засунув клещи в карман, Казанова вернулся в гостиницу, заплатил за три дня вперед за комнату, а затем объявил, что ему нужно поразмяться и он хотел бы купить лошадь. Возвысившись было в глазах хозяина своей щедростью, Казанова тут же пал, ибо упорно желал купить весьма неказистое животное вместо действительно сильной лошади, которую предлагал ему хозяин. Но Казанове требовалась не отличная лошадь, а кое-что другое.
После обеда он прилег и поспал, а затем, к середине дня, отправился верхом за новыми покупками — не по главной дороге, а неподалеку от нее, — пока не потерял из виду деревню. Тогда он тщательно изучил карту, пересек поле, обнаружил проселочную дорогу, проехал по ней мили две-три и, расспросив шедшего в поля работника, скорее догадался, чем понял, так как тот говорил на труднодоступном диалекте, что нашел нужное место. И действительно, за поворотом дороги почти сразу оказался описанный ему постоялый двор, но Казанова, не привлекая к себе внимания и даже не взглянув из любопытства на то место, где скрывалась донна Джульетта, поехал дальше. Ехал он так, пока не добрался до леска, где росли осины и ивы, а рядом протекал ручей.