— Это мой друг Казанова услышал ваши крики о помощи и внес наиболее существенный вклад в ваше спасение, — сказал Марко, который был еще молод и порывист и недостаточно отшлифован светскими правилами.
— Моя самая горячая и вечная признательность обращена, конечно, и к нему, — произнес фон Шаумбург, даже не взглянув на Казанову, и так холодно, что никакой признательности в его тоне не было и в помине. — Но я вижу, прибыли носилки, и дама моя оправилась. До свидания, синьоры. В один прекрасный день, когда императрице уже не нужны будут мои скромные услуги в качестве ее недостойного представителя, я вернусь в Венецию как частное лицо и постараюсь еще раз вас поблагодарить.
Он отступил, пропуская носилки, разыгравшееся действо выглядело более чем живописно, хотя тем, кто в нем участвовал, так не казалось. На нижней ступени лестницы и на улице стояли с факелами слуги под сильным ветром и дождем, от которого шипело неприкрытое пламя. Наверху лестницы группкой стояли барон, Брагадин и Марко и отдельно от них — Казанова, растерзанный и мокрый после купания в канале, — стояли и смотрели, как четверо слуг осторожно спускаются с носилками по истертой мраморной лестнице.
Служанки постарались высушить и уложить в прическу волосы молодой женщины, надели на нее свое платье и завернули в накидку от дождя, так как носилки были открытые. Когда ее проносили мимо, Брагадин и Марко склонились в церемонном поклоне, положенном в те времена в их стране, но молодая особа даже не заметила их. Лежа на подушках, она смотрела на Казанову. Конечно, по его мокрой одежде она сразу могла бы понять, что именно он вытащил ее из канала, но поскольку в ледяной воде она почти тотчас же потеряла сознание, то лишь из рассказов служанок узнала, что это синьор Казанова, рискуя жизнью, спас ее. Признательность даже у молодых и добропорядочных людей — самая слабая из эмоций, и взгляд молодой женщины — а глаза у нее, как с изумлением заметил Казанова, были синие — приковал к себе взгляд Казановы, в котором вместо обычной дерзости сквозило сейчас робкое восхищение. Молодые люди смотрели друг на друга лишь долю минуты, но этого было вполне достаточно, чтобы их лица навсегда врезались обоим в память и чтобы в них — хотя ни слова не было произнесено — зажглась искра.
Но вот носилки вынесли из освещенного дома на темную узкую калье[22], двери захлопнулись, и Казанова почувствовал, что продрог и сильно вымок. И никому не было до него никакого дела.
2
В суматохе слуги забыли, что надо поддерживать огонь в спальне Казановы, поэтому в большой комнате с высоким потолком стоял такой холод, что, когда Джакомо стащил с себя мокрую одежду, его пробрал озноб. Прерванное любовное похождение, прогремевший вслед ему выстрел из пистолета, сражение в гондоле с водной стихией, двойное купание, спасение утопающей и безоглядная новая любовь — это было уж слишком для одного вечера даже такого любителя приключений, как Джакомо Казанова. Теперь, когда волнение улеглось, он почувствовал себя всеми покинутым — черт подери, никто не сказал даже «спасибо» или «браво» за то, что он вытащил девицу из пучины, рискуя собственной жизнью!
Он нырнул в постель и натянул до подбородка одеяло, чувствуя себя глубоко несчастным и продолжая дрожать так, что у него стучали зубы. По тому, что ветер завывал уже не с прежней силой, огибая резные карнизы и врываясь в воронкообразные дымоходы, Казанова понял, что бора наконец стихает. Тут он услышал приглушенные голоса и увидел отсветы факелов — это Брагадин и Марко Вальери отправлялись на гондоле умиротворять своих подозрительных кузенов и правителей. Вот дурацкие порядки, размышлял Казанова: надо же, чтобы людям среди ночи требовалось оправдываться в преступлении, которое они якобы совершили, обменявшись несколькими словами с послом другой страны! По какому-то недомыслию имя Казановы не было занесено в Золотую книгу венецианских патрициев, и потому он, естественно, видел всю нелепость существования этого класса поработителей, преступные деяния патрициев и их высокомерие.
Все люди, особенно мошенники, обожают испытывать праведный гнев, и Казанова умудрился так себя распалить против аристократов, что даже перестал дрожать. Но когда человек пылает, ему не заснуть. Наоборот: по мере того как Казанова, несмотря на усталость и даже изнеможение, физически чувствовал себя все уютнее, ему все меньше хотелось спать. Всякий, кто хоть немного знал Казанову, с трудом поверил бы, что он мог лежать без сна и, как истинный патриот, возмущаться несовершенствами конституции Венецианской республики.
Женщина! В этом феномене не было ничего нового или удивительного для Казановы даже и в более молодые годы. Новым же и удивительным было чувство, возникшее у него к этой молодой женщине, чьего имени он даже не знал. Романтическая любовь в ту пору еще не вернулась в литературу и искусство — в моде была изящная, если не сказать фривольная, чувственность. Но романтическая любовь случается и в Китае — правда, там к ней относятся с презрением; не была она редкостью и в доримской Европе, хотя игривая галантность приводила там иногда к настоящему чувству.
Так или иначе, лежа без сна в своей постепенно согревавшейся постели, синьор Казанова вполне серьезно сказал себе, что эта любовь для него — «совсем другая», чем все многочисленные предыдущие романы. Правда, все это он говорил себе и раньше; он говорил это уже по крайней мере дважды Марко, притом с достаточной серьезностью, и, естественно, каждой из своих дам, чьих имен сейчас он не мог в точности припомнить, да и не хотел припоминать…
До чего же нелепо, что он не может увенчать именем любовь всей своей жизни, — ему не за что даже зацепиться, чтобы срифмовать на итальянском мадригал или сложить пусть не очень складную элегию на латыни. А еще нелепее то, что он вошел в жизнь молодой особы в малоприятной роли спасителя. Это могло крайне осложнить дело с любой женщиной, которая скорее раскроет объятия мерзавцу, чем из чувства благодарности наградит своим расположением добропорядочного спасителя. «Черт подери, надо же было мне ее спасти, — подумал Казанова, — худшего начала для обольщения у меня не бывало».
Обольщение — казалось, оно утратило для Казановы свою извечную притягательную силу, а ведь он был глубоко убежден, что в своих любовных похождениях выступает, конечно же, как обольститель, а не как обольщаемый. Поначалу это слово шокировало его, хотя он не признался бы в том никому на свете. А затем оно навело его на крайне неприятное предположение о том, что, собственно, мог делать австрийский посол наедине с красивой молодой женщиной в гондоле после полуночи? А то обстоятельство, что ночь была бурная, казалось, лишь подчеркивало, сколь эта встреча была важна для обоих, тем более что Казанова не мог не вспомнить, с какой явной антипатией отнесся к нему барон. Жаль, что барон не утонул. Потом Казанова стал жалеть, что не придушил барона, потом — что не поколотил его, а потом — что не вызвал на дуэль…
Внезапно Казанова почувствовал, что у него идет носом кровь, — такое нередко случалось, когда он не мог найти выхода своему гневу или любовным порывам. А сегодня он страдал и от того и от другого. Он ощупью встал с кровати, прошел через комнату к умывальнику и с помощью холодной воды сумел остановить кровотечение. Он прислушался. Ни звука — только еще свистел ветер, напоминая о прошедшей буре. Вытянув вперед руки, Казанова пересек в темноте комнату и прильнул глазом к щели в ставне. На Большом канале не было ни одного огонька…
Поддавшись порыву, который он даже и не попытался проанализировать, а тем более сдержать, Казанова зажег свечу с ситовым фитилем и стал одеваться. Если не можешь заснуть, вставай и выходи на улицу — этому простому совету Казанова следовал всегда. Но осторожно, как кошка, спустившись в темноте до половины большой лестницы, он спросил себя, куда он, собственно, направляется? Было около двух часов ночи, а в такую погоду обычной ночной жизни быть не может — даже в Венеции, которая оживала главным образом ночью. Казанова остановился, размышляя в темноте над этой незадачей, как вдруг слуха его достиг какой-то шумок на кухне. И ему сразу пришла на ум одна мысль.