Меня не интересовало, кто на меня смотрит, что обо мне думают, впервые со времени молодости я не заботилась о том, что скажут мои ученики, увидев, как я сижу тут на скамье и не скрываю слез. Балинт подсел ко мне ближе и теперь не только держал меня за руку, но и обнял за плечи. А мне думалось, – все время, сколько живу, я готовилась стать его женой, и вот когда мы уже у цели, ближе, чем в день смерти Генриэтты, потому что нет войны и бомбежек и можно уверенней, чем когда-либо, строить планы, оказалось, что мы уже стары, и он уже не может любить меня с той грустной пылкостью, как любил когда-то, да и мои чувства тоже увяли и охладели. Мы отправляемся в жизнь, как попутчики, надеющиеся – если вдруг ветер бог весть куда погонит их корабль, – уцепиться друг за друга и тешиться жалкими воспоминаниями, ведь помнят они об одном и том же, знают один и тот же кусочек суши, и как им на нем жилось, пока их не понесло в море, и как синело и сверкало небо, пока не раздался гром.
Я сидела все так же, мысленно прощаясь с миром а спокойствием, простилась с Пали, любившим меня, рядом с которым жизнь была простой и удобной, который не желал ничего больше того, что я могла ему дать, и никогда не стремился узнать, что кроется за моим молчанием, и проникнуть в мои тайны. Теперь я уже перестала плакать, даже на слезы не было сил. Это скорее походило на оцепенение и испуг. Балинт молча смотрел на меня, в глазах его светилась нежность и сострадание. Он привык, что я не всегда его понимаю, и временами насмехался надо мной; даже во времена нашей самой пылкой любви случалось, что он издевался над моей неспособностью проследить за ходом его мысли, и теперь, глядя на него, мне очень хотелось сказать, что, пожалуй, в первый раз за всю жизнь я точно знаю, о чем он думает и откуда такая бесконечная жалость ко мне. Я знала, что с языка у него готова сорваться фраза, которую он хотел бы произнести при сватовстве: «Я принесу тебе, Ирэн, мертвое тело, что ты когда-то любила, ты получишь меня, но я стал пуст, как разреженный воздух». Я молчала, мне было слишком зябко в тот миг, что настиг и пленил нас обоих, однако нужно было сказать ему, чтоб он успокоился и перестал меня жалеть, пусть лучше пожалеет сам себя, ведь Ирэн Элекеш больше нет, а возможно, никогда и не было. Пока рядом, со мной жила Бланка, я была круглой, цельной и совершенной. Верила, что такой и родилась, и он тоже этому верил. А потом вдруг обнаружила, что я никогда не была такой, какой считали меня они или воображала себя я сама, просто кто-то так меня любил, что совершал все мои грехи вместо меня, прежде чем я вообще успевала осознать для самой себя, что бы я захотела сделать, не будь я рабой условностей и, в сущности, трусихой. Но Бланка покинула меня, и с тех пор я грешу сама, и те, кто живет со мной, робко уступают мне дорогу. Лишь Пали действительно умеет переносить меня, ведь он не может помнить, какой я была в юности. Я видела себя, всех нас и Балинта, как он ищет тишины, того спокойствия, что царило в доме майора, оставшемся там, на улице Каталин, как он просто стоит и растерянно смотрит на нас, как я кричу на маму, швыряю на пол тарелки и хлещу по щекам Кингу, когда она меня разозлит, а в кухне, до смерти уставшая после вечерней школы, потрясаю случайно не вымытой чашкой, как уликой против мужчин, и жалуюсь всем на свою несчастную судьбу.
Мы сидели и молчали. Оба замалчивали то, что нужно бы сказать друг другу, и на этот раз я, а не Балинт, знала, что слова уже ничего не могут изменить. Мне казалось, что все эти скульптурные изображения смотрят на нас своими причудливыми лжеглазами, что странные эти творения даже не высечены из камня, а просто случайное нагромождение камней. Я отвернулась, услышав, как Балинт тяжело вздохнул, и не просто вздохнул, а зевнул, но не так, как бывает от скуки, а как очень усталый человек; я вдруг почувствовала, что и мне надо бы зевнуть, ведь я тоже смертельно устала, словно годами и десятками лет меня бессмысленно гоняли и понукали, и вот теперь я могу наконец присесть.
Мы не говорили ни о каких практических шагах, ни о каких частностях, это было не к спеху, мы знали, что с этим успеется. Пали уладит, что надо, и притом ценой самой малой крови. Мой класс стоял в очереди, Балинт не оставил меня и тогда, когда я снова вернулась к своим детям, ходил за мной, словно уже ни на минуту не хотел оставить меня одну. Я очень мило распоряжалась, тщательно и внятно строила свою речь, даже позволила себе несколько суждений по поводу выставки, старалась, чтобы дети, если они и заметили, как я только что плакала на, скамейке, забыли об этом, а между тем чувствовала, как ненавистно мне иго, принуждающее меня к самодисциплине, к тому, чтобы быть именно такой, какой желают меня видеть другие, хотелось остаться наконец самой собой, потому что меня все и вся утомляло, а пуще всего – Балинт. Мы отправились, и я знала, что до конца жизни мне никогда уже не быть такой, какая я есть, и все случившееся, и то, что предстоит, бессмысленно и слишком запоздало.
Моя коллега шла впереди группы, а мы вдвоем в хвосте. Был полдень, и, когда мы вышли из Галереи, ярко светило солнце, мы заговорили о погоде. На земле корчились наши тени, и я следила, как они скользят по залитой солнцем дороге. Перед нами бесшумно двигались очертания двух грузных каменных глыб, и ни у одной из них не было ни рук, ни ног – одни торсы.
Год тысяча девятьсот шестьдесят восьмой
Это были старые деревья, но каждую весну они вновь одевались в листву, скрывая под ней следы разных болезней. Листья их никогда не опадали прежде времени, потому что люди, жившие на этой улице, любили старые деревья и вечерами – в особенно жаркие месяцы – выливали на их корни ведра воды. Генриэтта, часто ходившая по улице Каталин, раньше других заметила, как редеют в аллее деревья, и сообщила об этом своим родителям и майору. Старших эта новость повергла в уныние, ведь аллея занимала свое место в воспоминаниях каждого из них, и Генриэтта решила, что если в ближайшее время пойдет туда, то воскресит и деревья, ведь без них улица утратит свой облик. «Пока аллею вырубают, делать этого нельзя, – сказал майор, – придется подождать, пока она совсем исчезнет. Тогда ты сможешь насадить ее вновь». Вот она и ждала, пока дровосеки и машины выполнят свою работу, и только когда от аллеи уже не осталось и следа, принялась вослед трем домам вызывать назад и деревья – майор оказался прав, ибо деревья не замедлили вернуться, заняли привычные места и опять, как в прошлые лета, вписались в лоно закономерной смены времен года.
Когда через две недели началось строительство, ее снова охватило беспокойство. Генриэтта не знала таких понятий, как нехватка места или перенаселенность, но предчувствовала, что вслед за деревьями уничтожат и ту незастроенную часть набережной, откуда сквозь кроны деревьев достигал их домов блеск Дуная, и тогда другою станет улица Каталин, где дома всегда стояли лишь по левой стороне и никогда по правой. Она чувствовала, как трудно ей будет ждать, пока построят все дома и в каждом из них возникнет жизнь, ведь лишь тогда она сможет убрать этот новый ряд зданий и вернуть набережной ее прежний облик.
И вот, как только на другой стороне улицы выросли дома, великолепный вид, открывавшийся отсюда, исчез, словно чья-то огромная ладонь сгребла Дунай в пригоршню и унесла прочь. При благоустройстве города достопримечательности улицы были сохранены, новые двухэтажные здания, гармонировавшие по стилю с другой стороной, оказались прямо напротив крепостного холма. Вокруг новых домов тоже были свои сады, только уже не такие большие, сады спускались к набережной и через их низенькое проволочное ограждение просматривались свежепосаженные деревья и цветы. Генриэтта любила Дунай; воплотившись, она гуляла по набережной, и ей часто приходилось видеть обратную сторону нового ряда строений; порой, остановившись, она смотрела через ограду на жильцов, сидевших в садах, загоравших или игравших в карты. Она приглядывалась к событиям будней, к почтальону, звонившему у двери и вручавшему письмо, которое, войдя в дом, тут же распечатывали, к тому движению, которым открывали бутылку, принимаясь жадно глотать пиво, – тогда на губах оставались усы из пены.