В ту же пору пишется и другой небольшой вид — «Ладожское озеро» — из мотивов той же северной природы, где художник, передавая впечатление величаво-сурового покоя и тишины, между прочим, старается овладеть аффектом каменистого дна озера, просвечивающего сквозь воду[5].
По поводу этой вещи позднее, в 1883 году, разыгрался эпизод, в то время поднявший изрядный шум в художественном мире. Для нас теперь он имеет значение лишь в качестве образчика той страстности, которой всегда был преисполнен Куинджи. В тот год, когда писалось «Ладожское озере», соседом по квартире с Архипом Ивановичем был маринист Судковский. Лет через десять Судковский выставил картину «Мертвый штиль», где повторялся найденный Куинджи мотив просвечивающего сквозь воду каменистого дна… Куинджи объявил ее плагиатом. Он разошелся с Судковским, с которым до тех пор дружил, и настоял на том, чтобы Суворин (в газете которого появилась статья Вагнера, ставившая картину Судковского «рядом с лучшими произведениями Куинджи») написал статью в защиту авторского права на художественное открытие. Он даже свозил в этих видах Суворина на квартиру к собственнику картины (которому она, к слову сказать, досталась всего за 100 рублей)…
Другие газеты выступили на защиту Судковского. Художники Крамской, Максимов, Волков, Репин напечатали в «Новом времени» письмо в редакцию с заявлением, что картина Судковского «прямо заимствована» у Куинджи…
По существу, Куинджи мог быть и правым. Но во всей этой истории, в той горячности, с которою он отстаивал свое «первенство», сказался, конечно, прежде всего присущий ему «неистовый» темперамент.
Иллюстраций на тему о «неистовости» А. И. Куинджи из всех периодов его жизни можно было бы привести десятки. Я ограничусь здесь следующими наиболее характерными анекдотами о молодом Куинджи, из которых первые два мне сообщены И. Е. Репиным, а третий — Е. Е. Волковым.
Зайдя однажды к Крамскому, Куинджи застал его сыновей за уроком математики. Репетитор объяснял сложную алгебраическую задачу на решение уравнений. Куинджи попросил объяснить и ему.
«Оставьте, Архип Иванович, все равно не поймете!» — возражает Крамской. Но тот не унимается: «Позвольте! Это… я — человек… и потому все могу понять!..» И Куинджи настойчиво требует, чтобы репетитор «рассказал» ему задачу. Тот рассказал и написал на бумажке ряд формул. Архип Иванович, никогда не прикасавшийся к математике, взял бумажку с собой, просидел над нею ночь, а наутро, торжествующий, явился к Крамскому: задача была решена…
В другой раз он попал на каток и, впервые в жизни надев коньки, сразу стал скатываться с горы. Упал раз и изрядно расшибся, но поднялся опять на вышку и покатился — и снова упал. В этом случае он, впрочем, спасовал перед силой вещей: третьей попытки уже не делал…
Может быть, еще более характерен и более, так сказать, «символистичен» третий факт, относящийся к моменту, к которому я сейчас перейду — к эпохе участия Архипа Ивановича в передвижных выставках. Он всегда сам устанавливал свои картины, тщательно соображая условия освещения, соотношение с цветными пятнами соседних картин и т. д. На одной из выставок в Академии наук, еще до открытия ее для публики, по рассказу Е. Е. Волкова, Архип Иванович так повернул свою картину, что она отбрасывала тень на ближайших соседок… Секретарь выставки в отсутствие Куинджи распорядился переставить картины… И, Бог мой! — какая на следующий день разразилась буря, когда пришедший на выставку Архип Иванович заметил это «самоуправство». Великого груда стоило товарищам урезонить и успокоить расходившееся стихийное я…
«Вид на о. Валааме». 1873 г.
(Третьяковская галерея)
Эпизод, если хотите, опять мелкий, но далеко не лишенный интереса… Что сказывалось здесь, какая черта психологии? Быть может, болезненное, мелочное самолюбие и честолюбие? Быть может, безмерный эгоизм, игнорирующий интересы товарищей? — О, конечно, и честолюбие, и самолюбие, но только отнюдь не болезненные и не мелочные… У натур, подобных Куинджи, это страстное отношение к себе и, быть может, еще в большей мере, к продуктам своего творчества постоянно выражается в такой элементарно-непосредственной форме. Там, где другие, не менее честолюбивые, усилием воли подавляют свои чувства, прячутся и помалкивают, эти люди стихийного я — без всяких зазрений, с ребяческой непосредственностью выкладывают все наружу… Отчасти обладал подобным буйным «честолюбием* и Верещагин, хотя у него оно осложнялось иными чертами, совершенно чуждыми Архипу Ивановичу. Конечно, здесь сказывается отсутствие полировки и «социабельности», даваемых воспитанием, культурой. Но еще сильнее сказывается иное: то переполненное своей стихийностью я, о котором я говорил выше, как об основной черте в фигуре Куинджи… Вот главный источник этого буйного «эгоизма», вот объяснение маленьких слабостей, подчас крайне тяжелых для окружающих, но почти неизбежных в фигурах подобного типа. И повторяю: первооснова этих свойств является, в то же время, и источником их силы, их мощи…
Закончу речь об этом начальном периоде жизни и творчества Куинджи небольшим резюме. Я отметил характер тех мотивов, которые занимали его в этот период, упомянул мимоходом о видимом пленении его нашей северной природой… Вот на этой стороне дела мне хочется остановиться. Чем объяснить это пленение, эту измену прирожденным вкусам, с детства воспитанным устремлениям? Точно ли сказывалось здесь своего рода влечение по контрасту, вопрос о котором я поднимал в начале очерка?..
В ряде произведений Куинджи этой ранней поры уже можно видеть и развитие таланта, и технический прогресс, который я отмечал. Этот прогресс констатировался и прессой того времени. Уже тогда, и вполне справедливо, пресса начинает подчеркивать и отличие Куинджи от большинства пейзажистов — его сверстников и предшественников, противопоставляя его лирическую сочную живопись суховатому, тщательному рисунку Клодта и объективизму «лесовика» Шишкина. Критика совершенно правильно сближает Куинджи с родоначальником нашего paysage intime Саврасовым и с гармоничным, исполненным музыкальности
Васильевым, много обещавшим талантом, столь рано похищенным смертью… В лирической струнке, бесспорно, сказывалась уже индивидуальность Архипа Ивановича. Но сказывалась далеко не ярко, словно заглушенная. Но звучала эта струна как бы под сурдинкой… Манера далеко еще не определилась: в ней можно усмотреть элементы, общие пейзажистам того времени, и что-то нерешительное в ней чувствуется, не договаривающее до конца…
Я склонен думать, что в эти ранние годы Архип Иванович переживал довольно сильное влияние окружающей среды, господствовавших среди художественной молодежи вкусов и стремлений. Ведь именно в эти годы росло и все выше поднимало голову направление «передвижничества». А наряду с реализмом, в credo этого направления входила идея народности и даже народничества. Народническими идеями жила тогда вся интеллигенция. Народническое настроение почти безраздельно царило в художественной литературе. В эстетику этой эпохи естественно и неизбежно входили элементы того «опростительства», гениальным выразителем и трагической жертвой которого, за вторую половину своей деятельности, явился Лев Толстой, а под влиянием его и художник Н. Н. Ге… Приближение к народной крестьянской, сельской простоте, известный аскетизм, пренебрежительное отношение к внешним формам и стилю, тяготение к грустным, суровым, серым тонам, избегание всего экспансивно-яркого, радостного, красочного — все это явилось в эстетике той эпохи не только в качестве реакции на «прихорашивание натуры», пропагандируемое Академией, не только в виде возражения на изолгавшийся и давно исчерпавший свое содержание «ложный классицизм»: аскетическая тенденция вытекала непосредственно из самого духа эпохи, была органическими, живыми нитями связана с господствовавшей идеологией. Умный и тонкий художник Н. И. Крамской, духовный вождь «передвижничества», был убежденным ее адептом. И, разумеется, все «товарищи» были подлинными товарищами ему в этой области…