Камера-обскура – это хорошо, но, как отчетливо объясняет Вильям Блейк, мудрецы видят контуры, и потому их рисуют.
VIII. НУ И ЧТО ЖЕ?
Нельзя судить, что нужно. Жалкий нищий
Сверх нужного имеет что-нибудь.
Когда природу ограничить нужным,
Мы до скотов спустились бы.
Шекспир, Король Лир
Дочь: Ну и что же? Ты рассказал нам о нескольких основных предпосылках и великих стохастических системах. И из-за этого мы должны представить себе мир таким, как он есть? Но…
Отец: О, нет. Я рассказал тебе еще нечто об ограничениях представления. Поэтому ты должна знать, что мир нельзя представить себе таким, как он есть. (Да и зачем выделять это маленькое слово?)
Еще я рассказал тебе нечто о самоподтверждающей силе идей: о том, что мир отчасти становится – оказывается – таким, каким его представляют.
Дочь: Значит, это эволюция? Эти постоянные перемещения и перетасовки идей, с целью согласовать их все друг с другом? Но это невозможно.
Отец: Да, конечно. Все это движется и вращается вокруг истин. «Пять плюс семь всегда будет равно двенадцати». В мире идей, числа всегда будут отличаться от величин. Вероятно, люди будут продолжать использовать числительные в качестве имен и для величин, и для чисел. И их собственные плохие привычки по-прежнему будут вводить их в заблуждение. И так далее. Хотя, конечно, ты правильно представляешь себе эволюцию. А «естественный отбор» Дарвина – это еще один пример тавтологии или предпосылки: если нечто остается верным дольше, это значит, что оно остается верным дольше чего-то другого, что остается верным не так долго.
Дочь: Да, я знаю, что ты любишь повторять это выражение. Но останутся ли истины верными навсегда? И все ли то, что ты называешь истинами – тавтологии?
Отец: Подожди немного. Здесь содержатся по крайней мере три связанных друг с другом вопроса. Так вот.
Ответ на первый вопрос – нет. Наши представления об истинах, конечно, могут меняться.
Второе, останутся ли навсегда верными, независимо от наших мнений, истины, которые блаженный Августин назвал вечными. Этого я не могу знать.
Дочь: Но можешь ли ты знать, что все они тавтологии?
Отец: Конечно, нет. Но раз уж этот вопрос возник, я не могу не иметь по поводу него своего мнения.
Дочь: Ну и что, они тавтологии?
Отец: Они что?
Дочь: Тавтологии?
Отец: Понимаешь, я думаю, что Креатура, мир разумных процессов, одновременно тавтологичен и экологичен. Я хочу сказать, что это медленно самоисцеляющаяся тавтология. Предоставленный самому себе, любой большой кусок Креатуры будет стремиться к превращению в тавтологию, то есть, к внутренней согласованности идей и процессов. Но время от времени эта согласованность рвется; тавтология разрушается, как поверхность пруда от брошенного в него камня. Затем медленно, но сразу же тавтология начинает исцеляться. И это исцеление может быть беспощадным. В ходе этого процесса могут быть истреблены целые виды.
Дочь: Но, папа, ты мог бы вывести согласованность из идеи о том, что она всегда начинает исцеляться.
Отец: Иначе говоря, тавтология не разрушается; она только выталкивается на следующий уровень абстракции, превращается в следующий логический тип. Вот как.
Дочь: Но сколько всего существует таких уровней?
Отец: А этого я не могу знать. Я не могу знать, является ли это в конечном счете тавтологией, и сколько логических уровней в ней содержится. Я нахожусь внутри нее, и поэтому не могу знать ее внешних границ – если они у нее вообще есть.
Дочь: Мрачная картина. В чем смысл всего этого?
Отец: Не в этом дело. Если бы ты была влюблена, ты бы так не спрашивала.
Дочь: Ты хочешь сказать, что дело тут в любви?
Отец: Опять не в этом. Я только сказал «не в этом», но не ответил на твой вопрос. Это вопрос для западного промышленника или инженера. Вся эта книга – о неверности этого вопроса.
Дочь: В книге ты нигде этого не говорил.
Отец: Я не говорил и о миллионе других вещей. Но я отвечу на твой вопрос. Здесь миллион – бесчисленное множество – «смыслов», как ты их называешь.
Дочь: Но это все равно, что нет смысла, папа. Как на сфере, где нет выделенной точки [Здесь непереводимая игра слов. Слово point («смысл» в предыдущей фразе) употребляется теперь в другом значении – «точка». – Прим. перев.]
Отец: Что ж! Это неплохая метафора. Может быть, многомерная сфера.
Дочь: Гм. Самоисцеляющаяся тавтология и в то же время сфера, многомерная сфера.
Дочь: Ну и что же?
Отец: Но я же говорю тебе – нет никакого «что». Миллион смыслов или ни одного.
Дочь: Зачем тогда было писать эту книгу?
Отец: А это другое дело. Эта книга, наш с тобой разговор и так далее – лишь небольшие части бOльшей вселенной. Всеобщая самоисцеляющаяся тавтология не имеет «смыслов», которые можно было бы перечислить. Но если разбить ее на маленькие части, тогда другое дело. «Цель» появляется, когда вселенную расчленяют. Это то, что Пэйли называл «планом», а Дарвин «адаптацией».
Дочь: Просто следствие расчленения? Но зачем нужно расчленение? Вся эта книга – расчленение. Зачем это?
Отец: Да, частично это расчленение, а частично синтез. И я думаю, что под достаточно большим макроскопом ни одна идея не будет ложной, ни одна цель деструктивной, ни одно расчленение обманчивым.
Дочь: Ты сказал, что мы только делаем части из любого целого.
Отец: Нет, я сказал, что части полезны, когда мы хотим описать то или иное целое.
Дочь: Значит, ты хочешь их описать? Но когда ты это сделаешь, что дальше?
***
Отец: Хорошо, давай допустим, что мы живем, как я сказал, в самоисцеляющейся тавтологии, которая более или менее часто рвется – в той или иной степени. По-видимому, именно так обстоит дело в нашей ближайшей окрестности пространства-времени. Я думаю, что некоторые разрывы в тавтологической экологической системе в каком-то смысле даже хороши для нее. Ее способность к самоисцелению, может быть, нуждается в употреблении, чтобы, как сказал Теннисон, «хороший обычай не испортил мир».
Конечно, и у смерти есть эта положительная сторона. Как бы ни был хорош человек, он ужасно мешает, если живет слишком долго. Доску, где собирается вся информация, надо вытирать, и красивые буквы на ней надо превращать в беспорядочную меловую пыль.
Дочь: Но …
Отец: И так далее. Внутри большей, более длительной экологии есть подциклы жизни и смерти. Но что сказать о смерти большей системы? Нашей биосферы? Может быть, с точки зрения небес или Шивы это не имеет значения. Но это единственная биосфера, которую мы знаем.
Дочь: Но твоя книга – ее часть.
Отец: Конечно. Я понимаю, о чем ты говоришь, и ты, конечно, права. Ни олень, ни пума не нуждаются в оправдании своего существования, и моя книга, как часть биосферы, тоже в этом не нуждается. Даже если я во всем не прав!
Дочь: Но могут ли быть неправыми олень или пума?
Отец: Любой вид может зайти в эволюционный тупик, и я думаю, что это в некотором роде ошибка, если вид участвует в собственном истреблении. Человеческий вид, как мы все знаем, теперь может истребить себя в любой момент.
Дочь: Ну и что же? Зачем ты писал эту книгу?
Отец: Отчасти и из чувства гордости, из чувства, что если мы все спускаемся к морю подобно леммингам, то среди этих леммингов должен быть хотя бы один, который наблюдает и говорит: «Так я и говорил». Верить, что я мог бы остановить этот бег к океану, было бы еще более высокомерно, чем сказать: «Так я и говорил».
Дочь: По-моему, это вздор, папа. Ты мне вовсе не кажешься единственным умным леммингом, наблюдающим, как другие идут к самоуничтожению. Это не похоже на тебя, вот. Никто не станет покупать книжку сардонического лемминга.