В вагоне, как сельдей в бочке, набилось французских пехотинцев — маленьких, тощих, грязных, в рваных шинелях. Многие протягивали руки за скудным подаянием, которым их оделяла толпа, поскольку стража этому не препятствовала. Бартек со слов Войтека составил себе о них совсем другое представление. Душа его покинула пятки и вернулась на свое место. Он оглянулся, нет ли поблизости Войтека. Войтек стоял рядом.
— Что же ты говорил? — спросил Бартек. — Да это заморыши какие-то; дашь одному раз, а четверо повалятся.
— Да, что-то помельчали,— отвечал тоже разочарованный Войтек.
— А по-каковски они лопочут?
— Да уж не по-польски.
Успокоенный в этом отношении, Бартек пошел дальше вдоль вагонов.
— Сплошь голытьба! — сказал он, окончив смотр линейных войск.
Но в следующих вагонах сидели зуавы. Они-то заставили Бартека призадуматься. Сидели они в закрытых вагонах, так что нельзя было удостовериться, в самом ли деле они вдвое или даже втрое выше, чем обыкновенные люди. В окна видны были только длинные бороды и угрюмые темные лица старых солдат с грозно сверкающими глазами. Душа Бартека снова направилась в пятки.
— Эти пострашнее,— тихо шепнул он, словно боясь, что его услышат.
— Ты еще не видел тех, что не сдались в плен,— сказал Войтек.
— Господи боже ты мой!
— Еще увидишь!
Насмотревшись на зуавов, они пошли дальше. Но вот от следующего вагона Бартек отскочил как ошпаренный.
— Караул! Войтек, спасай!
В открытое окно было видно темное, почти черное лицо тюркоса с белыми закатившимися глазами. Должно быть, он был ранен, так как лицо его было искажено страданием.
— Ну что? — говорит Войтек.
— Да это черт, а не солдат! Боже, смилуйся надо мной грешным!
— Ты погляди, какие у него зубищи!
— Да провались он совсем! Не стану я на него смотреть!
Бартек умолк, но через минуту спросил:
— Войтек!
— Чего?
— А что, если такого да перекрестить,— не поможет?
— Язычники нашей святой веры не понимают.
Но вот сигнал садиться. Через минуту поезд трогается. Когда стемнело, Бартек все видел перед собой черное лицо тюркоса и страшные белки его глаз. Чувства, волновавшие в этот момент гнетовского воина, не предвещали его будущих подвигов.
IV
Генеральное сражение под Гравелоттом, в котором Бартеку вскоре пришлось участвовать, убедило его лишь в том, что в бою есть на что глазеть, но делать там нечего. Сначала ему и его лодку было приказано стоять с ружьем к ноге у подошвы холма, покрытого виноградниками. Вдали гремели пушки, вблизи проносились конные полки с топотом, от которого содрогалась земля, мелькали то уланские флажки, то кирасирские палаши. Над холмом в голубом небе с шипением пролетали гранаты, словно белые облачка; потом дым наполнил воздух и застлал горизонт. Казалось, бой, как гроза, проходит стороной, но это продолжалось недолго.
Спустя некоторое время вокруг полка Бартека началось какое-то странное движение. Возле него стали строиться другие полки, а в интервалы менаду ними подвозили орудия, моментально выпрягали и поворачивали жерлами к холму. Вся долина заполнилась войсками. Теперь со всех сторон гремит команда, скачут адъютанты. А наши рядовые перешептываются: «Ох, и достанется же нам!»— либо с тревогой спрашивают друг друга: «Скоро, что ли, начнется?» — «Верно, скоро».
Приближается что-то неведомое, таинственное, может быть смерть... В дыму, застилающем холм, что-то страшно кипит и бурлит. Все ближе слышится гулкий рев пушек и ружейный треск огня. Издалека доносится какой-то неясный грохот: это картечь. Вдруг грянули только что поставленные орудия — и разом содрогнулись воздух и земля. Над полком Бартека что-то зашипело. Смотрят — летит не то роза, не то тучка, а тучка эта шипит и хохочет, скрежещет, воет и ржет. Поднимается крик: «Граната! Граната!» Как вихрь, летит эта птица войны все ближе, вдруг падает, разрывается! Раздается оглушительный треск, грохот, как будто мир рушится, и проносится вихрь, словно внезапно налетела буря. В рядах, стоявших ближе к орудиям, замешательство, слышится команда: «Сомкнись!» Бартек стоит в первой шеренге с оружием на плече, голова у него задрана кверху, воротник подпирает подбородок, поэтому зубы не стучат. Нельзя ни шелохнуться, ни выстрелить. Стой! Смирно! А тут летит вторая граната, третья, четвертая, десятая! Вихрь рассеивает дым с холма, французы уже согнали с него прусские батареи, поставили свои и теперь поливают огнем долину. Поминутно из виноградников вылетают длинные белые ленты дыма. Пехота под прикрытием орудий спускается еще ниже, чтобы открыть ружейный огонь. Вот они уже на середине холма. Теперь их отчетливо видно, потому что ветер относит дым. Что это, виноград зацвел маком? Нет, это красные шапки пехотинцев. Внезапно они исчезают в высоких виноградных лозах; их совсем не видно, лишь кое-где развеваются трехцветные знамена. Вдруг одновременно в разных местах вспыхивает ружейный огонь — частый, лихорадочный, неравномерный. Над этим огнем непрестанно завывают гранаты, скрещиваясь в воздухе. На холме время от времени раздаются крики, им отвечает немецкое «ура». Пушки в долине непрерывно изрыгают огонь. Полк стоит непоколебимо.
Однако огонь уже окружает и его. Пули жужжат, как мухи или слепни, и со страшным свистом пролетают вблизи. Их все больше: вот уже свистят мимо уха, носа, мелькают перед глазами; их тысячи, миллионы. Странно, что еще кто-то стоит на ногах. Вдруг возле Бартека раздается стон: «Господи Иисусе!», потом: «Сомкнись!», опять: «Иисусе!» — «Сомкнись!» Наконец все сливается в один непрерывный стон, ряды сдвигаются все тесней, команда становится все поспешней, свист все продолжительнее, непрерывнее, ужаснее. Убитых вытаскивают за ноги. Страшный суд!
— Боишься? — спрашивает Войтек.
— Еще бы не бояться,— отвечает наш герой, щелкая зубами.
Однако оба стоят — и Бартек, и Войтек,— им даже в голову не приходит, что можно убежать. Приказано стоять — ну и стой! Бартек лжет. Он не так боится, как боялись бы тысячи на его месте. Дисциплина подавляет его воображение, и оно не в силах нарисовать ему весь ужас действительного положения. Тем не менее Бартек полагает, что его убьют, и делится этой мыслью с Войтеком.
— Небо не прохудеет, если одного дурака убьют! — сердито отвечает Войтек.
Эти слова заметно успокаивают Бартека. Можно подумать, что самое важное для него было знать, продырявится небо или нет. Успокоенный в этом отношении, он терпеливо продолжает стоять, хотя очень жарко и пот течет по его лицу. Между тем огонь становится таким ужасным, что ряды тают на глазах: убитых и раненых уже некому вытаскивать. Хрипенье умирающих сливается со свистом снарядов и грохотом выстрелов. По движению трехцветных знамен видно, что пехота, скрытая виноградниками, придвигается все ближе и ближе. Картечь летит тучей, опустошая ряды. Людей охватывает отчаяние.
Но в этом отчаянии слышится ропот нетерпенья и бешенства. Если бы им приказали идти вперед, они ринулись бы как буря. Им уже не стоится на месте. Какой-то солдат, сорвав с головы фуражку, изо всей силы швыряет ее оземь:
— Эх! Двум смертям не бывать!
При этих словах Бартек испытывает такое облегчение, что почти перестает бояться. Раз двум смертям не бывать, то, собственно говоря, о чем тут особенно беспокоиться? Эта мужицкая философия лучше всякой другой, так как придает бодрости человеку. Бартек и прежде знал эту истину, но ему приятно было ее еще раз услышать, тем более что битва стала превращаться в побоище. Вот полк, не сделавший ни одного выстрела, уже наполовину уничтожен. Солдаты из других разбитых полют тут беспорядочными толпами,— и только они, эти мужики из Гнетова, большой Кривды, Малой Кривды и Убогова, сдерживаемые железной прусской дисциплиной, еще стоят. Но в их рядах уже чувствуется некоторое колебание. Еще минута, и оковы дисциплины порвутся. Земля под ногами становится мягкой и скользкой от крови, и ее сырой запах смешивается с удушливым запахом гари. Местами ряды уже не могут сомкнуться; им мешают горы трупов. У ног людей, которые еще стоят, лежат другие люди — в крови, в предсмертных судорогах или безмолвии смерти. Груди не хватает воздуха. В рядах поднимается ропот: