-- Выслуживайся, негодяй! Это я, я убила твоего Ревизанова.
И чем больше она замечала, что ненавидит Петра Дмитриевича несправедливо, чем больше стыдилась своей несправедливости, тем грознее разрасталось в ней, вопреки собственному ее желанию, чувство обиды и неприязни, инстинктивная антипатия преследуемой к преследующему, волка к гончей. Синев ничего не замечал. Честный малый по-прежнему дружески относился к кузине, и они не раз еще беседовали, в числе других эпизодов его службы, и о ревизановском деле. Верховская выслушивала предположения Синева, и все они представлялись ей нелепыми, натянутыми, потому что она слишком хорошо знала истину. Однажды ее охватила безумная дерзость. Она сказала Синеву:
-- Вы, Петр Дмитриевич, говорите, будто это дело трудно именно потому, что просто и глупо. А вы попробуйте взглянуть на него, как не на вовсе дурацкое и случайное.
-- То есть ввести в дело фантастического убийцу чуть не по профессии, bravo {Наемный убийца (фр.).} в юбке, Спарафучиле женского пола? Мой предшественник уже потерпел фиаско на этом предположении. Нет, нет. Вообще, я чем больше вглядываюсь в обстоятельства убийства, тем дальше отстраняю от себя предположение преднамеренности, которого держался раньше. Это убийство внезапное, случайное -- из ревности, из мести, по самозащите... ведь -- извините! -- свинья был покойник, не тем будь помянут!.. -- но не подготовленное. Не знаю, зачем шла эта дама к Ревизанову -- для свидания или для разрыва, -- но несомненно не с тем, чтобы убивать, и убила неожиданно для себя. Она и оружия-то с собою не принесла. Заколола его стилетом, который забыла в его спальне Леони.
-- Я с вами согласна, -- глухо отозвалась Людмила Александровна, потупив глаза, чтобы не выдать себя их диким блеском, -- мне тоже кажется, что убийство это было делом, скорее, случая... может быть, необходимого, фатального, но все же случая, а не злого намерения... У вас, Петр Дмитриевич, нет твердой почвы под ногами, -- вам все равно приходится бродить в тумане предположений. Хотите -- вместе? Хотите, я расскажу вам, как я предполагаю это убийство?
-- Сделайте одолжение... это очень интересно...
-- Тогда слушайте. Вы знаете, что за человек был Ревизанов, -- сами сейчас сказали. Знаете, как оскорблял и унижал он людей -- и больше всех именно женщин... он относился к ним, как к рабыням, как к самкам, как укротитель к своему зверинцу, -- опять же вы сами это говорите. Представьте теперь, что одна из его жертв бунтует. Она переутомлена изысканностью его издевательств, довольно их с нее. Но он неумолим, -- именно потому, что она бунтует, что она смеет бороться против его власти. И он -- не по любви... о нет! а просто по скверному чувству: ты моя раба, я твой царь и Бог, -- гнет ее к земле, душит, отравляет ей каждую минуту жизни, держит ее под постоянным страхом... ну, хоть своих разоблачений, что ли. Представьте себе, что она -- женщина семейная, уважаемая... и вот ей приходится при этом негодяе быть наложницею... хуже уличной женщины... ненавидеть и принадлежать... поймите, оцените это! И она хитрит с ним, покоряется ему, назначает свидание... и на свидании чаша ее терпения переполняется... и она убила его, а обстоятельства помогли ей скрыться. Что же, по-вашему, -- когда вы знаете Ревизанова, -- не могло так быть? не могла убить Ревизанова такая женщина? -- женщина хотя бы вроде той несчастной, о которой когда-то вы сами рассказывали нам -- при самом же Ревизанове -- подобную же печальную историю?
Необычайно страстный тон Людмилы Александровны заинтересовал Синева.
"Что с нею? -- подумал он и сам же себе ответил: -- Эка развинтила себе нервы, барыня! Ни о чем не может говорить спокойно".
-- Что же? -- настаивала Людмила Александровна.
Синев пожал плечами:
-- Это невозможно!
-- Почему же?
-- Да потому, что это французский роман... Какой же убийца -- не профессиональный, конечно...
Верховская улыбнулась с сомнением:
-- Как будто есть профессиональные убийцы!
-- Есть, Людмила Александровна, в этом вы не сомневайтесь... Редко, но есть. Свет, голубушка, винегрет, составленный из весьма разнообразной гадости. Какой же убийца сумеет так хладнокровно рассуждать и действовать в виду своей окровавленной жертвы? Эх, Людмила Александровна! злодейства легки только у Ксавье де Монтепена, а на самом деле -- вы понимаете: я могу быть судьей по этой части, у меня в переделке ух какие соколы бывали! -- а на самом деле редкий злодей, свершив убийство, не теряется хоть на несколько мгновений до панического страха. Мне многие признавались, что первое побуждение после убийства -- бежать. Бежать без оглядки, без смысла, без цели, лишь бы бежать! И с этим побуждением приходится серьезно считаться, даже бороться.
Верховская устремила на Петра Дмитриевича загадочный взгляд.
-- Ну, а Раскольников? -- сказала она. -- Думаю, что Достоевский не хуже вас знал душу преступника... Что же? преступление Раскольникова, по-вашему, было дурно задумано и исполнено? и... и скрыто?
-- А чем же хорошо-то, если человек в конце концов сам пришел с повинною и, заметьте, не по доброй воле, а загнанный, как волк, по пятам -- хорошим следователем-психологом? Нет, Людмила Александровна! Русские интеллигентные убийцы еще умеют иногда обдумать и ловко исполнить преступление, но укрыватели они совсем плохие. Совестливы уж очень. Следствие их не съест -- сами себя съедят.
Людмила Александровна уже не слушала его. Она думала:
"А я скрыла... ловко, рассудочно, расчетливо скрыла... и ни за что никогда себя не выдам... Ищи, ищи! за то тебе жалованье платят, чтобы ловить ветер в поле".
Но рядом с этою -- торжествующею -- ее томила другая, болезненная мысль:
"Да что же значит это мое проклятое или благословенное -- уж сама не знаю -- самообладание? Как? неужели он прав? неужели я холоднее -- значит, хуже, безнравственнее, подлее всех убийц? Я? А!.."
И взгляд ее делался все острее и холоднее. И, презрительно усмехаясь, она прервала следователя язвительными словами:
-- У вас мало фантазии; в вашем деле это большой порок. Вы никогда не выслужитесь, Петр Дмитриевич.
-- Боюсь, что так, -- печально сказал он.
XXVII
У Верховских были гости. В числе их Сердецкий. Писательским чутьем своим он угадал напряженную нервную атмосферу, сгустившуюся в их отравленном тайным ядом доме, и ему стало душно, как всегда душно здоровому, беспечальному человеку среди больных -- жертв эпидемии, все равно: телесной или душевной. Он печально приглядывался своими орлиными глазами к хозяйке дома: давно знакомое, милое лицо Людмилы Александровны казалось ему новым, словно он впервые ее видел.
"Как ее перевернуло! -- думал он, -- что с нею? о, сколько в ней горя и обиды! И откуда взялось оно? кажется, все в порядке... а между тем -- Боже мой, ведь это живая покойница. И это она, именно она -- никто другой -- очаг заразы уныния, которую я чувствую здесь в воздухе..."
-- Здорова ли мама? -- шепотом спросил он проходившего мимо Митю, притягивая его к себе за руку.
-- Кажется, здорова... -- возразил мальчик нерешительно.
-- Да? А по-моему, дружок, нет и даже очень нет.
Митя замялся:
-- Да и мы так думаем, Аркадий Николаевич, -- шепнул он, -- только ничего не можем поделать с мамою. Она и слышать не хочет, что больна. До того дошло, что -- спросишь: здорова ты? -- сердится, вся вспыхнет... Вчера даже прикрикнула на меня: "Нечего мною заниматься! умру -- успеете похоронить"... Эх!.. меня так и перевернуло: второй день забыть не могу...
Сердецкий выпустил руку юноши и обратился к женскому обществу, привлеченный частым упоминанием его имени.
-- Ты не читала последнего романа Аркадия Николаевича? -- удивлялась Олимпиада Алексеевна. -- О, чудное чудо! о, дивное диво! Как же это сделалось? Прежде ты знала все его произведения еще в корректуре... за полчаса до пожара, что называется. Уж на что я лентяйка, а как только увидала в газетах имя Аркадия Николаевича, сейчас же послала в библиотеку за журналом.