Перед прусской аристократией стояла даже более сложная дилемма, частично потому, что, в отличие от английской, она не сумела добиться поддержки буржуазии и рабочих своей родной страны. К тому же, стремительное расширение Пруссии в девятнадцатом веке, сначала присоединившей к себе Рейнскую область и Вестфалию, затем Ганновер и, наконец, в некотором смысле, всю Германию, вызвало существенные трудности для юнкерства. Даже в пределах Пруссии, какой она стала после 1866 года, не говоря уже о Германии в целом, господствующее влияние юнкерства встречало противодействие со стороны тех сил, которым старые прусские традиции были не только чужды, но которые активно проявляли к ним враждебность. Эти силы могли быть представлены партикуляристами, католиками, либералами, крестьянством или социалистами и — в любом из регионов — их соединением. Учитывая глубоко укоренившееся в Германии разделение по конфессиональному и региональному признаку, не говоря уже о том, что объединение в 1866–1871 годах на условиях, продиктованных Пруссией, было в известной степени навязано силой, совершенно ясно, что перед прусскими традиционными элитами стояла исключительно трудная задача — сохранить свое господство в стране, которая в девятнадцатом веке не только встала на путь модернизации, но и с невероятной скоростью увеличила свою территорию.
Позиция русской аристократии была, что и говорить, еще слабее. В исконном черноземном сердце России, южнее Москвы, старая аристократия занимала крепкое положение. Но Россия быстро расширялась, присоединяя к себе новые территории. В 1760-х годах, например, в знаменитой законодательной Комиссии, учрежденной Екатериной II, когда аристократы из центральных губерний подняли голос за более строгий контроль над возведением в высшее сословие, им противостояло новое дворянство из Украины, часто казацкого происхождения и резко враждебное любому слову, исходящему от господствующей верхушки. В результате притока дворянства из соседних территорий и западных иммигрантов, принятых на царскую службу, русская аристократия утрачивала свою силу и монолитность. Более того, в значительной части самой России общество стало разномастным, а потому зыбким, лишенным уложений и твердой иерархии. В некотором смысле русское дворянство представляло собой нечто среднее между европейской аристократией и плантаторской элитой ante bellum[24], которая вобрала в себя как старых землевладельцев из Вирджинии, так и новых из Алабамы и Миссисипи. К 1900 году новым Фронтиром[25] (в американском смысле слова) для России была Сибирь, где практически не было дворян, но куда крестьяне-переселенцы прибывали толпами. Сибирь являлась для России аналогом Австралии и Канады вместе взятых, со всем тем, что это означало применительно к популистским и демократическим ценностям. Тот факт, что русская Австралия непосредственно примыкала к метрополии, облегчало задачи ее защиты от внешнего врага и позволяло предположить, что Россия останется великой державой еще долго после того, как рухнет английская заморская империя. Однако влиянию аристократии в русском обществе это отнюдь не благоприятствовало и ничего хорошего ей не сулило[26].
Сама структура высшего класса также воздействовала на его характер и роль. Между аристократией, в которой тон задавала небольшая группа несметно богатых собственников, и более широким кругом лишь относительно состоятельных провинциальных дворян существовала большая разница. Крупные аристократы были более космополитичны, лучше образованны и воспитанны — это особенно касается России и Германии начала девятнадцатого века. Провинциальные дворяне отличались узостью кругозора и привязанностью к одному определенному месту. Правда, они теснее общались с народными массами, чем вельможи, вынужденные, почти никогда не посещая многие из своих поместий, действовать через управляющих и приказчиков. В целом, крупному аристократу было легче вписаться в современный мир. Он, надо полагать, получал доходы не только со своих поместий, но и из других источников, что защищало его во времена сельскохозяйственных кризисов, позволяя снимать урожаи с капиталов, вложенных в акции, облигации и городскую собственность. Богатство, титулы и родовая слава гарантировали ему высокое положение в буржуазном обществе — положение, которое простому дворянину было недоступно. Именно поэтому многие крупные аристократы позволяли себе придерживаться более либеральных взглядов, чем провинциальное поместное дворянство. Свободомыслие стало до некоторой степени обычным в кругах французской аристократии в последние годы старого режима. И то же самое частично повторилось в Англии, России и Германии в девятнадцатом веке[27].
Но и среди аристократии существовало резкое различие, как между разными национальными элитами, так и внутри них. Крупные аристократы-землевладельцы — скажем, английские, — чье господство в родных местах являлось основой их власти в столице и парламенте, мыслили, вероятно, иначе, чем аристократы, пусть очень богатые, состоявшие при дворе абсолютного монарха[28]. Придворный в известной степени всегда произведение капризов и благорасположения своего господина. Можно ли сыскать человека более независимого в восемнадцатом веке, чем герцог Рассел, член партии вигов? Можно ли назвать фигуру более зависимую, чем русский аристократ при дворе своенравного деспота Павла I (1796–1801)? Правда, к чести русской аристократии следует сказать, что она ответила на деспотизм, задушив самовластного монарха[29]. Индивидуальная история дворянской семьи всегда определяла многие из исповедуемых ею ценностей. Для члена родовитого рода Расселов конституционные ограничения королевской власти числились среди личных достижений семьи. Для представителя Standesherren насильственное разрушение векового законного уклада, гарантировавшего его семье политическую самостоятельность и положение в обществе, означало унижение — обиду, которую он носил в себе весь девятнадцатый век. Аристократу с семейной историей Расселов было легче играть конструктивную роль в Европе времен королевы Виктории, чем его немецкому собрату, все еще тосковавшему по утраченному статусу своей семьи при старом рейхе.
Прусские юнкеры были провинциальным поместным дворянством par excellence. Исповедуемые ими принципы определялись провинциальной узостью взглядов, лютеранством и милитаризацией юнкерства, приобретенной им на военной службе в Прусском государстве восемнадцатого века. В девятнадцатом веке эти ценности не только не пошатнулись, а скорее укрепились. Независимый, фрондерский дух юнкера подпитывался мыслью, что его семья жила на прусской земле еще до Гогенцоллернов и что сам он в своем крошечном поместье — вполне король. Его верность короне усиливало сознание, что его предки проливали кровь вместе с Фридрихом II в героические дни Семилетней войны, когда Пруссия одна стояла против трех великих держав континентальной Европы. Тот факт, что союз Гогенцоллернов с юнкерами увенчался успехом, возвысив незначительное Прусское королевство до мировой державы, придавал законную силу милитаризму, авторитарности и аристократизму — принципам, на которых зиждился этот союз.
И для русской аристократии память о военных подвигах предков значила очень много. Мемуары переполнены упоминаниями об участии дедов и прадедов в жестоких битвах, начиная от Куликовской в 1380 году, когда Московия нанесла поражение татарам. Сознание того, что офицер-аристократ, служа царю, превратил Россию в могущественную силу, с которой вынуждена считаться Европа, было главным источником чувства собственного достоинства, никогда не покидавшего аристократию. У русских было меньше фрондерского духа и значительно меньше провинциального верноподданичества, чем у пруссаков. Многие владетельные аристократы вели свой род от царствовавших домов, которые были древнее дома Романовых. Но этот факт мало что значил, так как будучи придворными, они жили лишь в лучах благоволения своего господина. Тем не менее, восемнадцатый век завещал русской аристократии идти путем просвещения и европеизации. Образованность, хорошие манеры и знание иностранных языков стали критерием статуса в дворянском обществе, куда не был закрыт доступ из низов, где титулы мало что значили, а деньги легко давались, но и легко тратились при дворе. Находясь на периферии Европы, образованные русские с головой ушли в национальные культуры европейских стран. Разрываясь между русскими традициями и европейскими культурами, русская элита чувствовала себя менее комфортабельно, чем английская или немецкая, зато проявляла себя более творчески.