Искать глубинную разницу между Инквизитором и доном Мануэлем нужно, наверное, в характере их зависимости от людей – от тех, кому они желают добра, кого признают слабее себя и в то же время счастливее.
В описании Великого инквизитора несколько раз повторяется мотив его отделейности от всех окружающих, отсутствия какого-то ни было контакта с людьми: помощники, рабы и стража следуют за ним «в известном расстоянии»; он останавливается перед толпой и наблюдает издали; толпа склоняется перед ним – высоким и прямым – до земли, как бы еще больше увеличивая дистанцию между Инквизитором и остальными людьми. Полное одиночество Великого инквизитора подчеркивает еще одна фраза (Инквизитор приходит в тюрьму): «Он один, дверь за ним тотчас же запирается».[11]
Совсем другого характера одиночество дона Мануэля. Великий инквизитор подобен столпнику в пустыне (образы пустыни и башни проходят через всю легенду Ивана Карамазова); церковный хор, который возглавлял дон Мануэль, – это единый голос, «вобравший все наши и возносившийся подобно горе, а вершиною горы, порой уходившей в самые облака, был голос дона Мануэля». В этой заоблачной выси священник, как и всякий, знающий тайну, одинок, но подняться туда он способен только в тесном соприкосновении с другими людьми, ради них и с их помощью. Одиночество не уводит его от людей, а, напротив, заставляет быть как можно ближе к ним, счастливым в своем неведении.
Внутренний мир дона Мануэля многослоен. Для него вера односельчан – иллюзия, но собственная потеря веры воспринимается священником как трагедия – именно потому, что в глубине его души жив идеалист, верящий «в воскресение плоти и жизнь вечную» если не для себя, то для своих прихожан. Герой Унамуно, утратив веру, продолжает страстно желать вечной жизни. Как пишет X. Фернандес Пелайо, «есть четыре возможности достичь бессмертия: биологическое отцовство, духовное отцовство, жизнь славы и вечная жизнь христианина. Дон Мануэль пытается осуществить три последние, сливаясь со своим народом и избирая для себя мораль активного смирения».[12] Именно внутренняя вера в чудесное дает дону Мануэлю возможность совершить чудо – «воскресить» Ласаро, наполнить его жизнь новым смыслом. Это событие – повторение новозаветного воскрешения Лазаря, но так же несомненна параллель с «обращением в донкихотство» Санчо Пансы. Санчо не равен дон Кихоту, также как Иисус Навин, не видевший Бога, не может быть равен Моисею; так и Ласаро скорее поверил в дона Мануэля, чем понял его. Отличие его веры от веры других жителей Вальверде-де-Лусерны в том, что для Ласаро священник раскрыл свой внутренний мир, точнее, ту его часть, которая была доступна молодому материалисту-богоборцу: признался в своем неверии.
«Интраисторическая» жизнь народа в «Святом Мануэле» чужда процессам развития – также как и в «Мире среди войны» (не случайно прогрессистские устремления Ласаро не находят отклика в сердцах его односельчан). К сохранению этого порядка вещей стремится дон Мануэль, но, возможно, не сам Унамуно, сделавший героем своего произведения человека, вся жизнь которого – беспрестанная война с самим собой. Эта борьба, пусть и за сохранение вечного мира, пусть никому не известная, – явление совершенно иного рода, чем неподвижное сновидение горы, озера, народа Вальверде-де-Лусерны.
В «Святом Мануэле» нет и не может быть окончательных ответов на вопросы, которые ставят перед собой дон Мануэль и сам его создатель – Унамуно. Дон Мануэль и Ласаро умирают, но продолжают жить в записках Анхелы Карбальино, их земного ангела-хранителя. «Я верила и верю, – пишет Анхела в конце своего повествования, – что Господь наш, руководствуясь потаенными и священными намерениями, сам внушил им обоим веру в собственное неверие. И, быть может, в конце земного их странствия, спала повязка с их очей. А сама я – верую?» Так же противоречивы и слова автора в последней главе «Святого Мануэля»: «Я верю в его реальность больше, чем верил сам святой, больше, чем верю в собственную свою реальность».
Дон Мигель всегда предпочитал парадоксальные утверждения и вопросы, на которые нет ответа, незыблемым истинам, мертвым в своей неподвижности. Его называли «будоражителем душ» – ведь все свои книги, в которых смешивались литература и философия, вымысел и реальность, он писал в надежде найти отклик в душах своих читателей, пробудить их к жизни, полной сомнений и внутренней борьбы, – ибо только трагическое ощущение жизни, по Унамуно, есть путь к обретению подлинного бессмертия. Насколько созвучны мысли и чувства «первого испанца» Мигеля де Унамуно современным российским читателям, судить тем, кто держит в руках эту книгу.
Кирилл Корконосенко
Предисловие ко второму изданию
Первое издание этой книги, опубликованное в 1897 году, то есть двадцать шесть лет назад, уже дает разошлось, почему я и решил выпустить в свет второе… При этом мне хотелось бы сохранить облик книги, не оттачивая ее стиль в соответствии с более поздней манерой письма, не меняя в ней ни малейшей детали, кроме исправления опечаток и явных ошибок. Сейчас, когда до шестидесяти мне осталось всего полтора года, я полагаю, что не имею права исправлять и еще менее – переделывать того, каким я был в молодую пору, когда за плечами у меня было тридцать два года жизни и мечты.
Книге этой – моему давнишнему подобию – я отдал более двенадцати лет труда; в ней я бережно собрал лучшие из моих детских и юношеских переживаний; в ней – отзвук, а быть может, и запах самых сокровенных воспоминаний моей жизни и жизни народа, среди которого я родился и вырос; в ней – откровение, каким явилась для меня история, а вслед за нею и искусство.
Произведение это в равной степени исторический роман и романизированная история. Вряд ли в нем отыщется хотя бы единая вымышленная подробность. Оно документально до мельчайших частностей.
Полагаю, что помимо литературной, или художественной, а еще точнее – поэтической, ценности, которой эта книга обладает, сегодня, в 1923 году, она злободневна не меньше, чем когда впервые увидела свет. И, пожалуй, нынешняя молодежь и даже старшее поколение смогут извлечь немаловажный урок из того, что думали, чувствовали, о чем мечтали, как страдали и чем жили люди в 1874 году, когда грохот карлистских бомб[13] врывался в мои детские сны.
В этом романе вы найдете пейзажные зарисовки и колорит, соответствующий определенному месту и времени. Впоследствии я отказался от такого приема, строя романы вне конкретного времени и пространства, как некие схемы, наподобие драмы характеров, оставив пейзажи земные, морские и небесные для других книг. Так, в романах «Любовь и педагогика», «Туман», «Авель Санчес», «Тетя Тула», «Три назидательные новеллы», в произведениях малого жанра я не хотел отвлекать внимание читателя от истории поступков и страстей человеческих, в то время как художественные очерки, посвященные созерцанию пейзажей земных и небесных, я объединил в отдельные сборники – «Пейзажи», «По землям Испании и Португалии», «Дороги и образы Испании». Не знаю, насколько успешным оказалось подобное разделение.
Вновь представляя на суд публики, или лучше сказать, народа, эту книгу моей юности, вышедшую за год до исторического 1898-го[14] – к поколению которого меня причисляют, – этот рассказ о величайшем и плодотворнейшем эпизоде национальной истории, я делаю это глубоко убежденный в том, что, если мне суждено оставить след в истории моей родной литературы, данный роман займет в ней не последнее место. Позвольте же мне, соотечественники, вслед за Уолтом Уитменом, в одном из сборников своих стихотворений воскликнувшим: «Это не книга, это – человек!» – сказать о книге, которую снова вручаю вам: «Это не роман, это – народ!»[15]
И пусть душа моего Бильбао, цвет души моей Испании, примет мою душу в свое лоно.
Мигель де Унамуно Саламанка, апрель 1923 года