Та тут же начинала греметь чугунами, сковородками.
Сама Марфа застилала койки, протирала пыль, подметала полы, накрывала на стол. Крупные ломти хлеба ложила в миску. Огурцы и помидоры, грибы и сало. Теперь вот-вот картоха сварится. Варька принесла полный подойник молока. Федька — полное решето яиц. Все свое — свежее. Ничего не покупали. Сами себя кормили с Божьей помощью. Никакие перемены не сказались на семье. Она, в отличие от других, не знала голода.
Несмотря на неумолимое время всяких перемен, не меняла своих устоев, обычаев и традиций. Здесь никто не садился за стол не перекрестив лоб, не начинал утро не помолясь.
Первым к столу садился хозяин — Фома. Следом — Марфа. А там уж и дети…
Поев, всяк спешил к своей работе. Хозяин заводил трактор и ехал подвезти кому-то уголь или дрова, картошку — на базар или цемент, доски — на стройку соседям. Перепахивал огороды, а зимою, подцепив нож, чистил от снежных заносов дороги. Улицы и площадки перед домами, выезд из гаражей. Ему платили за все. Фома ничего не делал даром. Мешок картошки не помогал поднять, если за это не позолотят руку.
С раннего утра до ночи работал. Никогда не во вращался домой с пустыми руками.
Это не важно, что не только рубаха, телогрейка, пропотев, липла к телу, а на ладонях мозоли самого детства прописались. Из-под шапки — по градом лил к концу дня. А ноги в кирзовых сапога промерзали до костей так, что к утру не успевал согреться. Зато во внутреннем кармане телогрейки всякий день привозил в семью деньги. И неплохие Отдавал их Марфе. Та пересчитывала прямо у по рога, загородив проход мужу. Если сумма устраивала, пропускала молча. Когда мало — прищурившись брала мужика за грудки, подтягивала к себе приказывала грозно:
— А ну, дыхни, геморрой!
Фома возмущался, вырывался из рук.
— Да ты не тем концом дыхнул, супостат окаянный! Ну, сознавайся, где наклевался, змей облезлый? Ишь, заморыш? Сам с катях ростом, а выжрал не меньше бутылки. А ну, шмыгай в избу! Я тебе все волосья выщиплю, антихрист плешатый! — гнала дом ухватом. И мужик, спешно вывернувшись из бабьих рук, нырял на лежанку русской печки. Но не вдоль, поперек ложился, к самой стенке, откуда его никак невозможно было выколупнуть ухватом Слишком далеко. Туда уже Марфа не доставала бранилась внизу. А Фома, заткнув уши ватой, от дыхал, жалел самого себя:
«Совсем заездили мужика! Никакого просвета нет. Тружусь день и ночь. Все про семью забочусь Нет бы кто пожалел. Да куда там. Без продыха так и сдохну. Пропаду, как гнида, задушенная за ботами. А много ль я от жизни радости видел? Во судьба, как Марфина жопа. Большая и вонючая холодная, как могила», — скулил мужик, не слыша угрозы жены:
— Ну только слезь с печки, геморрой сушеный! Я с тебя живо хмель выбью! Покажу, чем плату надо брать нынче! Дорвался до говна! Суслячья морда! Козел паскудный! Скотина безмозглая!
Но мужик не слышал воплей жены и продолжал канючить свое.
Вся беда его была в том, что он, несмотря на все свои мужичьи данные, был слишком низкорослым и тщедушным. А Марфа — его жена, отличалась от русской печки лишь тем, что та была голой, а баба одетой. Печка не бранилась и не дралась. Марфа — не прекращала ругаться. О спину мужа изломала с десяток ухватов. И мужик все грозил когда-нибудь добраться до нее и наломать бока.
Баба не боялась. Глянув сверху вниз, заливалась смехом. Оно и верно, Фома едва доставал ей до пупка. Если когда хотел поозоровать и ущипнуть за грудь, приходилось вставать на цыпочки либо подпрыгивать. Но то по молодости. Нынче Фому ее груди уже не возбуждали. Он и женился-то на Марфе не сам. А по слову матери. Та сама приглядела ему девку в деревне. Уговорила и привезла в дом. С сыном не советовалась. Не спросила, правится ему ее выбор иль нет? Завела в избу и, поставив посередине, сказала:
— Вот жена твоя! Расписывайся и живи с ей!
Фома, как глянул на невесту, чуть не позабыл мужичье звание. В голос взвыл:
— Маманя! За что? Я ж тебя не обижал! Ничего худого не утворил. Живу спокойно. Работаю. Все деньги тебе отдаю! Нешто так опостылел? Дозволь одному до гроба жить, чем с этакой кобылицей в паре мучиться?
— Молчи, окаянный! За что Марфу порочишь? Девка хоть куда! Тебя, блохатого, в грудях носить станет.
Фомка глянул на громадные груди невесты, так похожие, по размеру на два переспелых арбуза, и вдавился в диван от ужаса, представляя себя в них задохнувшимся. Глаза его округлились, он взвыл жалобно, скуля по-щенячьи:
— Маманя! Пить не стану, клянусь! По девкам, не буду бегать. Яйцы сам себе откушу. Только ослобони от этой женитьбы! Не губи! До гробу буду ноги тебе мыть! Не загоняй в петлю своими руками! — зашелся в страхе, увидев, что невеста идет к нему сама.
Половицы под Нею гудели.
— Чего это ты тут кочевряжешься? Эдакий заморыш! Ну, чисто геморрой! А туда же! В мужики хочет просклизнуть! Да я если б не в деревне, а в городе жила, сыскала себе прынца! Всамделишного. Не такого замухрышку, как ты! Да только у нас единое старье осталось доживать. Сбегли мужики в город, когда я еще малой была. На всю деревню пять мужиков остались. Самый молодой еще Врангеля помнит. Говорит, что у Кутузова в ординарцах был. Другие — с Суворовым самогонку пили. У них не то что внуки, правнуки с Буденым ходили. Этим бабы ни к чему. Вот и осталась я одна, как забытая копна на чужом сеновале. Всем без нужды. Все при мне, а никому не надо. Тут же, как на грех, сам видишь, природа поперла во все щели. Куда с ней деваться? Надо думать об завтрашнем дне. Так и родители наказали мне: «Ступай, Марфа, в город! Мужик плюгавый? Зато колотить не смогет. Сама с им управишься! В одном кулаке удержишь! А не смогешь — подмогнем! Живи там хозяйкой от первого дня! Так что голодовать и бедовать не будешь». А коль бедокурить удумаешь, ухи вырву! — пообещала, усевшись рядом. Диван под нею человечьим матом вскрикнул. Фомке на нем остался маленький уголок. — Ты не бойся меня! Иди сюда, пострел, — позвала его, усадила на мягкое, теплое колено. И обняв, прижала к тугой груди. — Мы ж не с добра в деревне бедовали. Боялись города, что чумы. Потому что из сосланных. Склепали деда с бабкой. Вот и сослали их в Сибирь. Вся детва в пути поумерла. Девять душ, как один, ушли на тот свет. Мой отец уж там народился. Бедовый малец выходился. Выжил один за всех. Слышь иль нет? Да не трясись! Я только с виду такая! Маманя говорила, когда разрожусь, схудею. В нашем роду все бабы сракатые. Потому что здоровья много. Вот и тебя, геморроя, откормлю! Будешь как кабанчик! В бане научу париться. Но и вкалывать заставлю, чтоб семью держал. В нашей семье завсегда мужики управлялись везде с потом. Оно повсюду так-то. Вон когда нас из ссылки возвернули, дед с бабкой не схотели в город вертаться. И подале от кляузников — в глушь сбегли, в самую что ни на есть. Там людям не до глупостев. Не до соседей. Себя и семью кормить надо. Так-то вот и зацепились. Прижились. Меня уж потом народили, когда на ноги встали. Оттого я поздняя у них, переспелая. Ты слышь? Никак уснул, угомонился, успокоился. Ну и ладно. Выходит, перестал пужаться. И то славно, — переложила Фому на койку, сама переоделась, помогала матери по дому.
А через три дня приехал отец невесты. Подкатил к крыльцу на лошади. Выволок из телеги мешки с картошкой, ящики с салом, банки с медом и вареньем. Познакомился с Фомой. Оглядел дом и сарай. И через три дня вернулся. Уже с коровой, двумя подсвинками, тремя десятками кур. Всю неделю возил продукты и приданое дочери. В подарок от себя привез двухведерную бутыль забористой самогонки. От матери — швейную машинку
дочке. И, отметив роспись Марфы с Фомой, успокоился и уехал в деревню до самой весны.
В ту первую брачную ночь Марфа велела мужу спать на перине. Она была толще Марфы, и Фома не знал, как на нее попасть. Но догадался — влез на стул. И утонул в перине. Но Марфа его раскопала, выковырнула из-под подушки и доказала, что до Фомы не была ни с кем. Это обстоятельство заставило мужика растеплиться. А тут еще по утру увидел накрытый стол, чистое полотенце. В избе все вымыто и прибрано. Его одежда постирана. И вовсе подобрел.