—
С
иди смирно. Взавтре домой понесу.
Выхожу — отпушшу.
Но заяц забился в угол и испуганно косился на лесника.
—
Так. Видать, рыжая оголодала вконец. Зверье малое без стыду забижать зачала. Эдак всю живность в тайге загубить можно. Ужо погоди, попадесси, — грозил в темноту лесник.
Ночью заяц ушел. Испугался храпа Макарычева. Тому во сне виделся Колька.
Утро в тайге занялось неприветливое. Словно баба, подвязанная серым платком. Лесник поднялся тяжело. Как побитый. Ломило тело. Едва из шалаша выполз. Огляделся вокруг. Про зайчонка вспомнил. Досадливо поморщился. Невдалеке приметил заросли малины.
—
Эх, невезуха, такое лакомство гибнить. Извел я ведмедей. Ужо тут не единай ягоды не уцелело б
ы
. Ноне сгниють.
Макарыч подошел к малиннику и вдруг, довольный, заулыбался. Следы приметил пискунячьи. Медвежонок тут совсем глупый наведывался. Ягоду вместе с листьями ел. Об колючки всю морду подрал, рот поцарапал. Вона кровь осталась.
—
Расти, пострел. Тайге потомство шибко надобно.
Лесник смотрел на следы, вспоминал.
Давно это было. Тогда медведей здесь водилось больше, чем комаров. Стадами в глухомани жили. А на роды матухи отбивались. Так и натолкнулся на одну. Убил ее кто-то ради забавы. Ни шкуры, ни мяса не взял. Лежал зверь мертвый. А дух от него на всю тайгу. Глянул Макарыч, а медведица эта кормящей была. Брюхо все в молоке.
«Иде сироты остались, как им без мамки быть? Как жа у злодея руки поднялись на такую-то? Убивец!» — ругался лесник и решил узнать, кто на его участке озорует.
Стал чаще в отдаленные урочища приходить. Так-то однажды и словил злодея. Тот зайцев на фонарь ловил. Те на свет по-дурному лезли. Почти голыми руками брал и в мешок. Досталось тому мужику от Макарыча. В больнице долго лежал. Еле поднялся. Но жаловаться не пошел.
Тайга стала Макарычу кровом. Друзей заменила, родню. Иногда, глядя на отживающие деревья, чувствовал, что и сам недалек от кончины. Приметив молодь, чувствовал в себе приток силы. И начинал вокруг похаживать. Выпирал грудь обручем.
Стареть и занова рождаться доводилось леснику не раз. Настоянный на хвое смолистый дух тайги будил в Макарыче жизнь. Бывало, обходил степенно участок. А тут пень на пути. Будто дразнил старостью. Ругался лесник, порты покрепше подтягивал, греб косолапыми пятками и… скок через пень! Оглянувшись, сказывал:
— Так-то, идол плешатай, знай наших! Разе я ровня тибе, гниль негожая? Ишо не то смогу, на- ко, выкуси дражнилку.
Сунул лесник в макушку пня мозолистую фигу. Натешившись, пошел дальше гордо, чертом посматривая вокруг. А завидев закраснелую рябину, остановился. Эта и помирать девкой будет. Вон она какая нарядная да румяная. Будто на посиделки собрались. Бусы-гроздья понавешала.
Чем старше рябина, тем багровей ее листья к осени. Тем печальней краса уходящая. Завесится от подружек пунцовым облаком, втихую наземь слезы-ягоды роняет. Будто заведомо сама себя оплакивает. А ветер уже рвет лохматую шапку, потом и вовсе догола разденет дерево. И станет рябина бобылкой сиротелой. К небу, нагая, потянет тонкие руки свои. Помощь вымаливая. Пощаду. Не дождавшись, судьбе покорится. Замрет. Болезненно под ветром согнется. От морозов вздрагивать станет. В морозную зиму, задушенной по горло снегом, ей приснится весна.
Низко над тайгою пролетела стая уток. Начался перелет. Макарыч посмотрел вслед птицам. Щемящая грусть сдавила душу.
— Как жа эдак, родныи? Тут выросли, окрепли. И покидаити? Свой-то угол. Не по-людски, неразумно задумано. На каво гнезды оставили? Аль сердце жали не имеить к своей земле? Кажная тварь кровнай угол свой почитать должная…
А птицы уже скрылись из виду. Их прощальный крик стоном разносился над тайгой. И умирал далеко, там, где сливался с небом.
Они вернутся, про то знает лесник. Прилетят по теплу. Какие-то не смогут. Путь не осилят. Погибнут на чужбине неприкаянные. Чужие всем. Не нужные никому.
«На што им, шалапутным, други земли? Аль своей мало? Ни жить, ни сдохнуть по разуму не могуть. Потому и память про их, што об прошлом снеге», — подумал лесник.
Он видел, как усиленно готовилась к зиме белка. Грибы в дупло таскала. Домовитой хозяйкой харч осматривала. Чтоб всей семье впрок хватило. Эта не убегает, все время в одном дупле мается. То-то земная тварь. Неба не нюхала, другой жизни не видела, свое дупло пуще жизни почитает. Даже сплетница сойка, совсем бросовая птица, и та к зиме готовилась и у нее свой дом имелся. Макарыч снова вздернул голову к небу: опять утки.
«Силушку копют, в дорогу. Крылья расправляют. Вот душу вам никто не вправил. Постыла она в небушке. Кричите ноне, глотки рвете, будто и впрямь насиженное жаль. Да хто поверит? С дури орете, оглашенные. Ить на своей земле и всяка смерть красна».
Запачканные головы маслят грели на солнце скользкие макушки. С любопытством смотрели на человека. Хвойные иголки раздвинули.
— Вон вас сколько, племя, цельная арда!
Макарыч рассмеялся и обошел грибы, похожие па маленьких грязных поросят в ту годину голодную. В деревне свиньи перевелись начисто. Даже хрюканье свинячье детвора перезабыла. Лишь в одной семье хрюшка уцелела. А хозяев моровая болезнь извела. Животина же опоросилась не ко времени. В лютости закуток разнесла. Про потомство забыла. Они и померли вскорости некормленные. Макарыч вместе с пацанами их сыскал. Сырьем их съели. Без хлеба.
А маслята — вон они. Расплодились на волюшке. Теплу радуются. Короток их век. Беспечен. Помрут скоро, а вот корни в земле оставят. Для семени. Под кедрачом мухомор высунулся. Голова с острой макухой, словно нос у пропойцы — красная.
—
От бес тя подери, поганай гриб, а морда
пригожая, даже веснухи имеютца.
Когда-то от каторжников слышал про него. Дескать, уродился мухомор голодным на соблазны. Да дуракам на приманку. Те красное любят. На зуб испробуют — дуреют. Вроде как пьяными делаются. Так и помирают с туманом в глазах. От того мухомор пропойным грибом нарекли. Люд каторжный-беглый, в грибах несведущий, что мухи от мухомора мерли. Кляли за красу с ядовитым нутром.
А ему хоть бы что. Стоит, морду красную серед зелени примостил и манит, что баба-плутовка. Бес ему в ребро!
Разомлела в тепле голубица. Почернела от солнца. Ягоды кусты
по
об
с
еяили. Сами в рот просятся. Знай, бери. Да сбирать некому. С войной вкус сладости перезабыли даже дети. Не до ягод нынче. Вот и сохнут заживо.
Войны Макарыч не видел, не слышал воя снарядов, разрывов бомб. Люди сказывали, будто их сверху скидывают. Прямо на головы. Макарыч даже согнулся от этих мыслей. Втянул голову в плечи.
—
От то, небось, за грехи наказание Божие. От еропланта не сбегишь. Поди, земь с ево, што на ладони, видать. Друг от дружки, коли лихо, стрекануть можно. А тута никаких ног не хватить. И на че люд сам сибе погибель поудумал? Ить тож надоть! На голову с неба чертовины сигають. И на куски рвут враз. То, поди, собаки худче. Куды уж ведмедь, супротив той бонбы он — игрушка дитячья.
Макарыч снова представил завалинку дома и мужика, что с войны сослали за негодность. Руки ему оторвало. Не совсем. Култышки остались. Сидел он неуклюже. Пустые рукава за спиной держал. Совестился. На жену смотрел не по-мужичьи. Втихаря Макарычу пожалился, что вот теперь и обнять-то бабу нечем. Она хоть и смирная, а как другого приглянет? Ведь и работник с него теперь никудышний. Баба-то за двоих на лесоповале мается. Правда, пенсию ему определили за это. Но что она? Ей свое дите по головушке не погладишь. По нужде справиться детва помогает. «Уж лучше б насовсем прикончило», — в сердцах пожалел мужик.
—
О том не тибе судить, што лучче. Живой —
и
то слава Богу, детишки под присмотром вырастут. Што им без тибе? Сиротство худче уродства. Оно ж у тибе не с потехи, не по пьяной гульбе. Не по крови. С войны ить. То не срамно. Не стоит душу травить Не ты один эдакий, — сказал ему лесник.