— Чего не спишь? — спросил ее.
— К тебе пришла.
— Зачем? Разве я звал? На что я тебе сдался? Да и ты мне без надобностев. Не позорь меня. Я недавно жену схоронил. Не могу ни с кем путаться. Ну что ты прицепилась? — услышал Яков из–за двери и поморщился грубоватой нескладности Кузьмы.
— Да мне не мужик в тебе нужен! Этого говна, стоит выйти за ворота, сколько хочешь! Хоть ведром черпай. Я к тебе как к человеку пришла. За каплей тепла. Ничего другого не желала. А ты грязное подумал. Мало что языком треплю! На нем мозолей не будет. Ничего грязного не позволила б себе. Разве вот в щеку твою колючую поцеловать бы! И все на том! Ни с тебя, ни с меня не убыло б! Мало что говорю про любови! Ты вспомни, сколько нам лет! О какой любви? Разве может гореть пепел? Вот так и в моей душе. Смеюсь, чтоб не заплакать. Брешу, чтоб правду не сказать. Неужели не понял? Не мужика в тебе уважаю! Человека!
— А за что? Ведь ты меня совсем не знаешь.
— Экий ты, право! Ну как не знаю, когда всякий день ты у нас на виду! Скольким помог, словом согрел, подсказал! Помнишь, внука Никаноровны отчитал! Бабка всю ночь за тебя молилась. Единственный ты заступился за нее. Пусть до внука не дошло. Зато у старухи на сердце тепло. Хоть кто–то пожалел, поверил, понял. Артему костыли сделал. Он теперь в столовую сам приходит. К телевизору. Не умирает заживо на койке. Всякий раз тебя благодарит. А Елизавете деревянный гребешок сделал. Помнишь, какой у нее поломался. Мужнин подарок. Плакала она. А ты ее слезы высушил. Нынче не нарадуется. Думала посидеть с тобой в тиши. Посумерничать. Поговорить иль помолчать о чем–нибудь. Может, и для меня теплину в душе своей раскопал бы. А ты — про грязь. Мужиков я видела. Человека не нашла. И в тебе… А жаль…
— Тебе–то чего недостает? Другие вовсе бедолаги. А ничего, крепятся втихомолку. Кто нынче счастлив? Да ни единого в свете не отыщешь. Но молчат. Никого не винят в бедах. В самих себе тепло откапывают не только для себя. И для других.
— Они сильнее меня.
— Выходит, не поизвелись человеки?
— Но мало их, Кузьма. Иначе почему так много горя?
— Да потому, что жизнь из радостев никому не дадена. Все в ней вперемешку. Оттого барахтается в ней человек, как муха в говне. Хочь и вонюче, а тепло! Вот и люди… Ищут крупицу тепла в жизни, как та муха…
— Хочешь сказать, держаться в ней не за что? Не стоит она того?
— Это кому как! Ежли ничего доброго не сеял в молодости, в стари что пожнешь?
— А коли все посевы поморозило, как тогда?
— Смотря какие посевы… Одни согреть, другие пересеять надобно!
— Поздно, Кузьма! Все поздно. И нет уж сил…
— Тебе ли на то жалиться? Ты еще можешь устроить свою жизнь и быть довольной.
— Кузьма! Помороженное поле скоро не родит. Вот так и я. Для новой жизни силы и тепло нужны. А у меня их. нет. Держаться из последнего устала. Даже сильные, молодые кони, случается, падают замертво на дистанции, не доскакав до финиша.
— А тебе на что скакать? Труси полегоньку. Оно так верней. И меньше сил уйдет. И финиш твой — не кормушка, не сбегит от тебя. Главное, не натереть холку и не сорвать пупок. У нас тут сколько хороших мужиков! Ты не гляди на седины и морщины — они все мужчины. И поверь, эти, коль сюда пришли, жизнью битые. Они сумеют другого понять. И защитить, как самого себя.
— Скажи, Кузьма, у тебя есть женщина?
— Тебе это на что?
— Передай ей от меня, что она самая счастливая на свете!
— С чего взяла?
— Да все оттого, что мы, бабы, в этом не ошибаемся. Вот только не каждой повезет, как ей. Ну да ладно. Прости, что время у тебя отняла…
…Лишь через неделю сумел Кузьма вырваться к Шурке. Предупредил Якова, чтобы тот не искал его, сказал, куда собрался. Тот головой крутанул, ответил коротко:
— Твое дело…
— Узнаю, понравилась ли ей отремонтированная изба. Иль что–то не по душе пришлось?
Шурка встретила Кузьму подвязанной черным платком, притихшая.
— Кузьма! — глянула она на него, улыбнулась вымученно.
— Ты что ж это? Вовсе прокисла тут? Совсем старухой сделалась! — обнял бабу.
— Алены не стало, Кузя!
— А ты ее слезами воротишь с погоста? Нет! Зато себя убиваешь заживо! Кому эдакое сдалось? Алене? Навряд ли, коль умной бабой была! Мне и подавно! А ну вытри сопли, слюни, кончай хныкать! Жизнь идет вперед рогами. Главное, задницу и бока от них сберечь! И кончай реветь. У всех свой срок в жизни отпущен, на горе и радости!
— Кузьма! Она моя сестра!
— И что теперь? Я жену похоронил. Если убивался б, как ты, тебя бы проглядел! А она сама, своими руками, меня к тебе толкнула! Коли б знала, уссалась бы от злости. Но ее нет! А ты — вот она! Глянь, какая красивая! Краше тебя в целом свете нет! Я люблю тебя! — вырвалось само собой, неожиданно для самого Кузьмы.
— Потом об этом. Нынче — грех!
— Кто удумал? Балаболки порешили? Старые шишиги? Нельзя до сороковин ни о чем говорить? Да у них вся судьба — сплошной погост и похороны! Им дай волю, в слезах и соплях утопят! А за углом с ближним соседом грешат. Либо с мужиком своей лучшей подруги! Иль, скажешь, сбрехал?
— Не знаю! — опустила голову баба.
— Не слухам их, кикимор заугольных. Им про любовь и в праздники никто не скажет. Разве только черт, да и то с перепою, спутав с ведьмой. А ты у меня — светлое солнышко, радость моя!
Шурка зарделась, выдохнула тяжелый ком.
— Разденься. Чего мы тут стоим? — предложила мужику пройти в комнату. — Помяни Алену! — попросила тихо.
— Царствие небесное рабе Алене! Упокой Господи ее душу! — перекрестился Кузьма, выпил рюмку водки. И спросил: — Сама–то как?
— Креплюсь!
— Ремонт увидела? Иль не до него еще?
— Свою избу не узнала. Мимо прошла.
— С чего?
— Дворец! Моя камкой была!
— Изба должна быть под стать хозяйке. Иди ко мне! Присядь рядом! — обнял Шурку. Та разрыдалась у него на плече. — Ты чего?
— Прости. Не смотри. Это пройдет…
Кузьма понял. Ему давно нужно было прийти сюда. Не дать бабе застрять в горе в одиночку, встряхнуть, отвлечь, заставить увидеть жизнь и захотеть жить, вот так, как в свое время Максим пришел в больницу навестить Зинку. «А ведь прав был зять», — подумалось мужику.
— А ну, где мы тут закопались? — вытащил платок, вытер лицо Шурки. Поцеловал бабу. Та вначале попыталась отвернуться, указав на портрет сестры. Кузьма отвернул его лицом к улице. И схватил Шурку внезапно, крепко. — Моя?!
— Твоя! Но не сейчас! Нельзя теперь!
— Знаю. Я не о том! Дождусь! А ты не скажешь — уходи?!
Шурка прильнула головой к его груди молча.
— Бесшабашный ты мой, нетерпеливый. Не обижайся. Но пусть пройдут сороковины. Ведь и говорить теперь о таком нельзя. Поверье плохое ходит в людях. Мы не умнее стариков.
— А разве старые супротив жизни были? Почему такого не слыхал? Ведь мы с тобой живые! — не выпускал бабу из рук. Та притихла, постепенно стала успокаиваться. — Шурка! А я тебя все время вспоминал. Каждый день. Тою — в бане. Во сне видел.
— Озорник ты, Кузьма, — рассмеялась тихо.
— А чего скрывать? Да ежли б не ты, я в стардоме давно б мохом оброс серед моих гвардейцев Кутузова! У нас они все как на подбор! И старухи! Глянешь — и на погост добровольно без оглядки побегишь! Одна ты и светила мне в душу звездочкой. Огонек мой, ласточка моя!
Шурка дышать боялась. Таких слов она не слышала никогда, ни от кого.
— Ну кто я без тебя? Дерево без листьев. Небо без солнца. Ты моя радость и жизнь, — гладил плечи, голову Шурки. Целовал ее. Видел, как ожили, заискрились глаза, губы прильнули к губам. И руки женщины вначале робко, потом уверенно обвили его шею.
Шурка уже не оглядывалась на портрет. Кузьма сорвал черный платок с головы бабы. Расстегнул кофту. И…
Кто–то требовательно постучал в окно.
— Соседка! Что ей надо? — подвязалась, застегнулась, выглянула на крыльцо.
— Дай соли! Чего закрылась? Иль спала? Тебе еще нельзя запираться. Нехай все горе с избы выйдет! — поучала баба.