—
Почему Евдокимов толковый человек?
—
Не вор. Медик.
—
Так здесь и пограмотнее были, — пытался заставить разговориться свидетеля Яровой.
—
Других видел в зоне. Этого у Бондарева.
—
Ну и что?
—
Игорь с дураками не работал.
—
А с этим работал?
—
Он наш был. У зэков, — веско сказал командир роты.
—
Хорошо помогал вам?
—
Если бы плохо, Игорь перестал бы контачить.
—
Лично вам он помогал?
—
Зэков охранять моя работа. А он для меня в этом отношении — тоже зэк. Не больше. Я — армия.
—
Что вы можете еще о Евдокимове сказать?
—
Клещ
его убил.
—
Это
вы говорили.
—
Я — охрана. Свое мнение сказал. Другого знать не могу, сдвинул собеседник кустистые брови на переносице.
Когда он ушел, Виктор Федорович рассмеялся:
—
Не сердитесь. Аркадий Федорович. Я же говорил о нем. Он с вами очень разговорчив был. На пять лет вперед наговорился. Это особый человек. Я слышал, какое он заявление написал о приеме в партию лет тридцать назад. Правда или нет — не знаю, но только на него похоже. Написал: «Хочу в коммунисты». И все. Ни слова больше, кроме подписи. Говорят, что биографию за него парторг рассказал. Но зато как коммунисту и офицеру— ему цены нет. Это точно. Это я уже сам знаю.
—
А остальные кадры Бондарева. Кто они? — спросил Яровой.
—
Один — заместитель мой. Второй тот почтой командует. Перепиской. Третий — повар.
—
Повар? — удивился Яровой.
—
Да. А что? Он — вольнонаемный. Все разговоры слышит. Ну и общается постоянно. Знает всех и вся. Я думаю, полезен вам будет. — Что ж, посмотрим, — улыбнулся Яровой.
К обеду пурга разыгралась не на шутку. Седыми лохмами стегала по стеклам. Взвихрилась так, что стены дома вздрагивали. Скрипели. Порою казалось, что стоит пурге немного поднатужиться, и разлетится дом по перышку. Поднимет их ветер к почерневшему небу, закрутит в бешеном свисте, вое и раскидает по щепке в разные стороны.
—
Заканителило. Поди, опять дня на три, — злился на непогодь начальник лагеря.
А пурга вздыбилась за окном тысячами смерчей. Казалось, решила отнять всю жизнь у земли. Заморозить насмерть и без того холодное сердце Чукотки.
Вот за окном совсем стемнело. Ветер вконец остервенел. Крыша дома гудела. Тряслась, как в лихорадке. Чудилось, будто чьи-то громадные ледяные пальцы схватили дом за углы и трясут его изо всех сил.
Яровой надел шапку. Пошел к двери.
—
Вы куда? — схватил его за рукав начальник лагеря.
—
Пургу посмотреть.
—
Не сметь! Я запрещаю! Поскольку вы здесь, у меня!
Я
за вас головою отвечаю! Не пущу! — закрыл дверь на ключ Виктор Федорович.
—
Да это еще что? — возмутился Яровой.
—
Я умоляю вас! Сядьте! Я расскажу вам, что со мною однажды случилось в такую погоду. А потом решай те сами! Сядьте! — подвел Ярового к стулу начальник лагеря и, сев рядом, заговорил, опустив голову:
—
Это был третий день. Мой третий день в этом лагере. Я никогда его не забуду. Пурга поднялась вечером, сразу после отъезда Игоря отсюда. За час будто весь свет кверху дном перевернулся. А тут, как на грех, утром меня предупредили, что воры побег затевают. Сижу я и жутко мне. А что как решатся? Ведь погибнут все до единого! Убежать отсюда — невозможно. Тридцать километров до Певека, вы сами видели, добрых полутора сотен километров стоят. Тундра в таком снегу, что вспомнить страшно. Да два горных перевала. Такие, что не каждому альпинисту по плечу. А вторым путем — распадками, еще труднее. Там только собаки выдержат. Да и то… Снегом может завалить. Или скала рухнет. Мороз здесь всякое творит. А по дороге нельзя им. Любая машина нагонит, как только пурга утихнет. Лег я вот здесь на кой ку, постарался забыть о предупреждении. А не могу. В ушах их стоны стоят. Голоса всякие мерещутся. Заткнул уши — не помогло. Голому — под подушку. Но и здесь не легче. Чудится, что дыхание замерзающих слышу. Оделся и, не хуже вас, дай, думаю, пойду проверю, пройду по баракам. Не убудет с меня. Ну и вышел, — Виктор Федорович закурил. И, немного погодя, продолжил: — Вышел я, а ветер как рванул в лицо! Снегом по глазам. А он здесь особый. Как иглы. Режет лицо. Я от боли рот открыл и ни вздохнуть, ни выдохнуть не могу. Ветер дыхание отнял. Я тогда не знал, что рот в такую погоду шарфом в два слоя закрывать надо. Чтоб дыхание, горло сберечь. А на глаза— шапку, чтоб не ослепнуть. Прямо перед собою смотреть нельзя, только под ноги. Всех этих тонкостей я не постиг. Не слышал, что одному в такую погоду выходить нельзя. Сделал я шаг от крыльца и чувствую: то ли меня ноги перестали слушаться, то ли я их. Руки от тела отрываются, как у чучела. Попробовал еще шаг сделать. Да вдруг головой обо что-то трахнулся. Искры из глаз. Ничего не вижу. Своих ног не вижу, рук. До плеча различаю, а дальше — нет. Ветер с ног валит. Решил на четвереньках в дом вернуться. А дома не видно. Ну я же помню откуда вышел! И пополз. Не верите? Я сам себе тогда не верил. На войне под обстрелом легче было ориентироваться. А здесь — как в аду. Все вокруг гудит, ревет. А я ползу. Вдруг сорвало меня. И понесло. Как былинку. А во мне и тогда весу было будь здоров. Под сто килограммов. Тут же, словно песчинку, смерчем закрутило. Я не сразу понял, что со мною. Кричал я, кажется. Звал. Но кто мог слышать мой голос! Несет меня ветром. Я уже давно ориентир потерял. Хочу зацепиться за что-нибудь но бесполезно. Ничего на пути. Сверху снег, снизу снег. И сам я вроде снежного кома, только что в брюках. Сколько так меня несло — ничего не помню. Только вдруг перестало меня катить. Решил я на ноги встать. Оглядеться. Ан снова сшибло. И опять понесло по кочкам. Понял, что в тундре я. За зоной. И волосы дыбом встали. Лежу, шевелиться боюсь, дышать боюсь. Жить и то страшно. Чую — ноги онемели. Пальцы не шевелятся. Руки — сосульки. Ну, решил про себя: лежи, не лежи — все равно сдыхать. Так хоть гляну — где же я? Лицо поднял — ничего не видно. Руки протянул — ничего не нащупал. Решил ползти по-пластунски. Как на войне. Хоть замерзну, так уж когда сил не станет. Не лежать же чуркой. Сколько полз, не помню. Но стал из сил выбиваться. Решил отдохнуть. Чувствую, на сон потянуло. И жизнь моя мне такой ненужной показалась. Лежу, чую — тепло стало. Понял — замерзать начинаю. Ну, кое-как оцепенение с себя стряхнул. Опять пополз. Вдруг что-то по голове меня ударило. Подумал я, что в скалу башкой сунулся. Ну и матом загнул. Все равно никто не слышит. Вдруг чую, кто-то меня за шиворот схватил, куда-то тянет. Кто, куда, зачем — ничего не пойму. Вдруг тихо стало. Ну, думаю, каюк, в ущелье я где-то. Но слышу, кто-то за плечи трясет. По щекам хлещет. Я бормочу что- то. Во рту и то все замерзло. Глянул вокруг— темно. И вот дошло до слуха человечье:
—
Живой или нет?
Поверишь, я тогда от радости рассудка чуть не лишился. Люди! Живые люди! Потом узнал, что попал я по счастью к метеорологам под самую дверь. Какой они меня и стукнули. Вначале за сугроб приняли. Если б не матюгнулся, не признали бы, не нашли. Они от нас в семи километрах стояли. От лагеря. Пять часов меня по тундре швыряло. Все удивились, как выжил?
Виктор Федорович помолчал. Потом рассмеялся.
—
В лагере меня похоронили тогда.
—
Почему?
—
Неделю меня не было. Думали, замерз. А я отходил. Да и пурга не прекращалась еще три дня.
—
А почему не искали?
—
Где искать? У пурги дорог много. Да и сами погибнуть могли. В тундре замерзшего, как в стогу иголку,
найти
невозможно.
—
Зэки не сбежали?
—
Нет. Они умнее меня оказались. Знали, что такое пурга. Да н подозревал я, что утку мне пустили. Специально. С тех пор я «сукам» напрячь верить перестал. Чуть жизни из-за них не лишился.