Вздохнув, Питт наконец выпрямился. Вероятно, Этельстан прав. Скорее всего, Джером действительно виновен, Шарлотта искривляет факты, пытаясь доказать обратное. Хотя двое мальчиков могли иметь отношение к случившемуся, это было крайне маловероятно; и, если честно, Питт не верил, что они ему солгали. Было в них какое-то внутреннее чувство правды, и он чувствовал это, точно так же, как обычно чувствовал ложь. Шарлотта подпала под власть эмоций. Для нее это было чем-то необычным, однако женщинам в целом это свойственно, а она все-таки женщина. В сострадании нет ничего плохого, но только нельзя допускать, чтобы оно искажало правду до немыслимых пропорций.
Питт был расстроен тем, что Этельстан запретил ему снова обращаться к Уэйбурну, но он вынужден был признать, что в принципе суперинтендант был прав. Это все равно не даст никаких результатов, только затянет страдания семьи. Эжени Джером будет очень больно, но пора уже смириться с этим и прекратить попытки уйти от страшной правды, как это делает ребенок, который в каждой книге ждет счастливого конца. Ложная надежда — это жестоко. Надо будет обстоятельно переговорить с Шарлоттой, открыть ей глаза на то, сколько вреда она причинит всем, разрабатывая свою бредовую теорию. Джером — трагическая фигура, трагическая и опасная. Вне всякого сомнения, он достоин сожаления, но не надо вынуждать других платить смертельную цену за его болезнь.
— Да, сэр, — наконец произнес Питт вслух. — Несомненно, сэр Энсти поручит своему личному врачу провести все необходимые обследования, без нашего вмешательства.
Этельстан удивленно заморгал. Он ожидал услышать не такой ответ.
— Несомненно, — смущенно согласился он. — Хотя я не думаю… ну… в общем… одним словом, это не наше дело. Семейные проблемы… каждый имеет право на личную жизнь… быть благородным человеком, в частности, — это не вмешиваться в чужие дела. Очень рад, что вы это понимаете! — У него в глазах оставалось последнее облачко сомнения. Его заключительная фраза прозвучала скорее как вопрос.
— Да, сэр, — ответил Питт. — И, как вы сказали, нет смысла проверять такого человека, как Альби Фробишер. Если болезни у него нет сегодня, то завтра она уже может быть.
Этельстан недовольно поморщился.
— Вот именно. А теперь, не сомневаюсь, у вас есть какие-то другие дела? Займитесь ими, а я должен подготовиться к встрече с членом парламента. У меня дел по горло. Лорд Эрнст Бофорт был ограблен. У себя дома. Очень неприятная проблема. Мне бы хотелось как можно скорее ее решить. Я обещал его светлости заняться ею лично. Вы можете одолжить мне Гилливрея? Он как раз тот, кому можно поручить это щекотливое дело.
— Да, сэр. Берите его, — произнес Питт с удовлетворением, обильно приправленным желчью.
Даже если они в конце концов задержат грабителей, что крайне маловероятно, похищенного к тому времени давно и след простынет, оно рассеется по запутанной сети подпольных ювелиров, ломбардов и нечистых на руку торговцев. Сержант еще слишком молод, чтобы понимать это, и слишком чист, чтобы проникнуть незамеченным в трущобы, не вызывая подозрений, — как это мог бы при желании сделать сам Питт. Известие разбежится впереди Гилливрея, розоволицего, с безукоризненным белым воротничком, такое же громкое, как если бы он повесил себе на шею колокольчик. Питт устыдился своего злорадства, однако это не помешало ему в полной мере насладиться этим чувством.
Выйдя от Этельстана, инспектор направился к себе. Встретив в коридоре Гилливрея, он, сияя в предвкушении, отослал его к суперинтенданту.
Войдя к себе в кабинет, Питт сел, уставившись на кипу донесений и отчетов. Наконец, час спустя, он сбросил все бумаги со стола в плетеную корзину с надписью «Входящие дела», схватил с вешалки пальто, нахлобучил на голову шляпу и вышел за дверь.
Поймав первого встретившегося извозчика, Питт забрался в экипаж, на ходу крикнув:
— Ньюгейт!
— Ньюгейт, сэр? — удивленно переспросил кучер.
— Да! Ньюгейтская тюрьма, знаешь? Гони быстрее!
— Туда спешить нечего, — рассудительно заметил кучер. — Тот, кто там, никуда не денется. Если только, конечно, его не вздернут. А вешать там никого не собираются — еще целых три недели. Когда кого-нибудь вешают, это знают все. Поглазеть приходят тысячи. В прошлом году собралось тысяч сто, я сам видел, точно вам говорю.
— Не болтай, лучше поторопись! — оборвал его Питт.
Мысль о том, что сто тысяч человек собрались, чтобы посмотреть, как будут вешать человека, была ужасной. Но инспектор знал, что это действительно так; кое-кто даже находил это зрелище очень увлекательным. Владелец комнаты, из окна которой открывался хороший вид на площадь перед Ньюгейтской тюрьмой, в день какой-нибудь интересной казни мог сдать ее за двадцать пять гиней. Зеваки отмечают такое событие шампанским и деликатесами.
Питт гадал, что такого есть в смерти, что она манит к себе людей — и зрелище чьей-то чужой агонии становится публичным развлечением? Своеобразным катарсисом собственных страхов — попыткой подкупить судьбу, оградить себя от насилия, которое может ворваться даже в самую безмятежную жизнь? Однако от мысли о том, что подобное может приносить наслаждение, Питту становилось тошно.
Когда извозчик остановился перед мрачным каменным фасадом Ньюгейтской тюрьмы, хлынул проливной дождь. Питт назвал себя охраннику у ворот, и его впустили внутрь.
— С кем, вы сказали?
— С Морисом Джеромом, — повторил инспектор.
— Его повесят, — без всякой необходимости заметил охранник.
— Да. — Питт проследовал за ним в серое чрево тюрьмы. Их шаги гулко отражались от унылых каменных стен. — Знаю.
— Он что-то знает, да? — продолжал охранник, направляясь к кабинету начальства, чтобы получить разрешение. Как приговоренному к смерти, Джерому не позволялись свидания.
— Возможно. — Питт не хотел лгать.
— Когда дело заходит так далеко, по мне лучше, чтобы этих бедолаг оставляли в покое, — сплюнув, заметил охранник. — Но я терпеть не могу тех, кто убивает детей. Это неслыханно. Убить взрослого мужчину — это одно, да и среди женщин немало таких, кто напрашивается на это. Но ребенок — это совсем другое, это противоестественно, вот что я вам скажу.
— Артуру Уэйбурну было шестнадцать лет, — помимо воли втянулся в спор Питт. — Едва ли его можно считать ребенком. Случалось, вешали и тех, кто был моложе.
— Ну да, — пробормотал охранник, — когда они того заслуживали, да. А еще их сажают в исправительные дома, чтобы не нарушали общественный порядок. Из-за них страдают приличные люди. Есть еще и «Стилья», в Колдбат-филдс.
Он имел в виду самую страшную лондонскую тюрьму, Бастилию, где здоровье и дух заключенных ломались за считаные месяцы однообразной бессмысленной работой вроде «артиллерийской учебы», когда узники бесконечно передают по кругу один другому чугунное пушечное ядро, так что начинают отваливаться от усталости руки, затекает спина, трещат перенапряженные мышцы. По сравнению с этим щипать паклю, до тех пор пока не собьются в кровь пальцы, — занятие простое. Питт ничего не ответил охраннику — тут не хватило бы никаких слов. Такие порядки царили в Бастилии уже несколько лет, но в прошлом все обстояло еще хуже. По крайней мере, колодки и кандалы исчезли, если от этого стало хоть чуточку лучше.[8]
Питт объяснил старшему надзирателю, что хочет допросить Джерома в связи с полицейским расследованием, поскольку осталось еще несколько вопросов, которые нужно уладить в интересах потерпевших.
Надзиратель был в достаточной мере осведомлен об обстоятельствах дела и не потребовал более подробных объяснений. Он был знаком с самыми страшными болезнями, и не было таких извращений, известных человеку или зверю, с которыми бы он не сталкивался.
— Как вам угодно, — согласился надзиратель. — Хотя вам крайне повезет, если вы из него хоть что-нибудь вытянете. Что бы ни случилось с нами со всеми, через три недели его повесят, поэтому он все равно ничего не приобретает и ничего не теряет.