— Входи смело. Я не сплю. Увлекся «Капитанской дочкой».
— О-о! Вас еще могут увлекать такие книги?
— А почему нет? Мы, старики, как раз и читаем Пушкина, это вы, молодежь, — Евтушенко.
Вдруг захотелось втянуть ее в спор — в такой, какие часто вел с Ладой. Но Виталия не приняла вызова. Видно было, что Евтушенко для нее — пустой звук, не то, что для Лады, голова которой забита стихами так же, как формулами. Похоже, что Виталию стихи мало интересуют. Она человек практичный, реалистка. Насколько глубоки ее знания по химии и биологии, которые она изучала в институте и ведет в школе? В области биологии агроном Антонюк мог бы поспорить с любым педагогом, хотя его и обвиняли, что он отстал от передовой науки. Правда, теперь начали признавать и ту, старую, «не передовую» науку, которой он придерживался еще с Тимирязевки. Виталия сказала:
— Я хочу пригласить к обеду нашего директора школы. Вы ничего не имеете против?
— Хорош гость, который стал бы указывать хозяевам, кого пригласить, что подавать на стол…
Девушка шуршала чем-то в шкафу за занавеской, видно, переодевалась. Сказала после долгой паузы:
— Мама посоветовала спросить. Она, видно, не считает вас гостем…
Иронии не заметно. И это было уж слишком. Иван Васильевич даже не нашелся, что ответить. Вита сразу отсекла все сомнения. Она признавала за ним права хозяина. Затаилась там, за занавеской, — может быть, ждала, что он ответит.
— Конечно, приглашай. Ведь у нас с тобой — праздник. И попроси его, пожалуйста, захватить бритву. Надеюсь, он бреется? Или носит бороду?
Она засмеялась весело и, кажется, даже счастливо. Или просто Ивану Васильевичу этого очень хотелось? Не только сейчас, но и раньше он замечал, что начинает терять способность чувствовать настроение близких людей и определяет его в зависимости от собственного желания.
Захочется, например, чтоб Ольга чуточку взгрустнула — и, кажется, что она грустит. Но когда он однажды спросил у жены, чем она так огорчена, та удивилась:
— Выдумываешь, Иван. У меня давно уже не было такого хорошего настроения, как сегодня. Это тебе, должно быть, невесело. — И тяжело вздохнула: — Я понимаю…
Смешили и злили эти ее вздохи: дескать, как ему тяжело без работы, без коллектива. Виталия с таким же счастливым смехом — невозможно же столько раз ошибаться — что-то долго рассказывала матери. Закрылась за дочкой дверь, и Надя сразу вошла в горницу. Одетая по-домашнему — в синем фартучке, в белой косынке, из-под которой выбивались прядки волос, не приглаженных, как утром, — она выглядела простой, чистенькой и привлекательной хозяюшкой. Румянец молодил ее. Ивану Васильевичу захотелось порадовать ее чем-нибудь.
— Посиди возле меня, Надя.
Присела на край дивана. Он взял ее маленькие руки. Они пахли свежей булкой. Поцеловал пальцы. Хотел сказать привычные слова: «Я люблю тебя, Надя». Но что-то незнакомое, неведомое удержало. Какое-то новое чувство. Не сказал. Надя, так же как утром, провела ладонью по его колючей щеке. Она, конечно, ответила бы: «И я люблю тебя, Иван». Но он не сказал — может быть, поэтому она вздохнула. В этом новом чувстве были та же благодарность и ощущение близости, та же нежность, что прежде, но появилось какое-то странное, непонятное сознание ответственности. Перед кем? За что? И еще — примесь жалости. Жалость — ясна: к ней, оттого, что она могла эти двадцать лет прожить иначе, имела право прожить иначе. Он почувствовал свою вину.
— Прости, Надя…
— За что, Ваня? — Она удивилась так искренне, что Иван Васильевич не стал ничего больше говорить: подумал, что и настроение ее не уловил и вообще все усложняет — овладела этакая нехлюдовщина. Надо горячо обнять ее, осыпать поцелуями: так редко у нее бывает эта радость. Притянул к себе. Надя сама, как-то совсем иначе, чем раньше, поцеловала его и… отстранилась. Сказала:
— Вскружил ей голову этот Олег Гаврилович. Иван Васильевич не сразу понял, что Надя — о дочери. Догадался — и почувствовал: Виталия стоит между ними, стоит, как не стояла никогда раньше. Маленькой она сближала их. А теперь, когда он так приблизил ее, это переводит его с Надей отношения совсем в другое русло, какое — еще неизвестно, но новая ложь, которую она приняла со страхом и радостью, странно и как-то по-особому отчуждает их. Или, может быть, внутренний холодок этот имеет более простое объяснение: годы? Годы вообще и шесть лет, которые они не виделись.
— А у нее, по-моему, это первое серьезное чувство. И мне боязно…
— Чего?
— Она увлечена, как школьница… как в шестнадцать лет. А ей двадцать три…
— Какая разница? «Любви все возрасты покорны», — Иван Васильевич раскрыл хрестоматию на портрете Пушкина.
— Ты не понимаешь, Иван. Она учительница, а он — директор. Злые языки распускают сплетни.
— Боже, какая ты стала правильная!
— Я — мать.
— Если они любят друг друга, как ты говоришь, чего тебе бояться сплетен? Пускай болтают. Без сплетен было бы скучно.
Надя вздохнула:
— Моя беда, что я не верю, будто у него это так же серьезно и так… романтично, как у нее. Он уже был женат. Но меня пугает не это. Ему — тридцать два года. В жизни всяко бывает. Но если б он был откровенен до конца. А у меня все время такое чувство, что он что-то скрывает…
— У каждого есть своя тайна.
— Да, у каждого из нас своя тайна. Но я храню свою тайну для спокойствия и счастья близкого человека — дочери. А он почему?
— А какая тайна у него? Что ты подозреваешь? Ведь он же сказал, что был женат. А разведен ли — можно проверить.
— Ненавижу проверки. Я хочу верить человеку. Вита верит, как ребенок. Как она накинулась на меня, когда я начала однажды этот разговор… осторожно, деликатно. А она… ты поглядел бы, как закипела! Оскорбила меня: «Ты всех меряешь по себе!»
— А правда: почему то, что он, может быть, не оформил развод, кажется тебе такой опасной тайной? Ты сама говоришь: в жизни всяко бывает. Ну ладно, был женат. Ну, не получилось… Неизвестно, по чьей вине.
— Если б он открыто признался! Самое страшное — разочарование, Иван. Самое страшное. Я знаю, что это такое… Мне тогда было двадцать два…
— Но у тебя были другие причины.
— Все равно. Это страшно! Только откровенность сближает, роднит людей на всю жизнь. Как у нас с тобой. Ты ничего не таил от меня, я — от тебя. У тебя был твой долг. И я полюбила тебя еще больше, когда ты вернулся к семье.
— Вита не показалась мне такой уж романтичной особой. Рассуждения ее весьма трезвы.
— О, нет! Ты ошибаешься. Внешне она как будто грубая, дерзкая. Но я знаю, как легко ранить ее сердце. Она всегда воюет за правду. Со всеми задирается. Там сцепилась с директором школы, с районо, а тут уже несколько раз налетала на директора совхоза. Из-за культработы. Он, Олег, не только не удерживает, а подбивает на такие выходки. А сам всегда умеет остаться в стороне. Не нравится мне… Не люблю я таких. Ты когда-нибудь оставался в стороне, если в драку ввязывались близкие люди?
Иван Васильевич подумал:
«Если Надя не ошибается, то письмо могло быть от него. Виталия рассказала по простоте душевной, и он не удержался, чтоб не «сигнализировать». О, водятся они еще, эти «сигнальщики»! Если это так, то дрянной человечишка».
— А может, антипатия у тебя от ревности, что он, чужак, становится дорог твоей дочери? И от страха, что заберет ее у тебя?
— Может быть, — грустно согласилась Надя. — Ты все еще партизан, а я уже не партизанка. Я трусиха. Вита готовится вступить в партию, и я тоже боюсь.
— Чего?
— А если не примут? Какой это для нее будет удар?
— Почему не примут?
— Из-за характера. Все воюет. Директор совхоза что скажет, то и сделают.
— Не те времена, Надя. У тебя старые представления. А у самого дрогнуло сердце, кольнула тревога. Но по другой причине.