— Давай-ка посчитаем, — предложил было Тимофей, но сразу же передумал: — Нет, некогда сейчас считать. Давай переложим во что-нибудь. Принеси мешок, что ли, какой.
Под толстым слоем талеров, чеканенных в Саксонии, Тюрингии, Швабии и других прочих немецких, голландских, шведских и разных европейских землях, тускло блеснуло и несколько золотых — пара угорских дукатов, венецийский цехин и что-то еще, украшенное большим цветком. Что за цветок такой и как называлась такая деньга, Тимофей не знал.
— Те, что из золота, еще дед и батька Прокоповы собирали. Они ведь как сороки, тащили все, что блестит, — перебирала Маланья серебряные и золотые кругляшики.
— Коли живы будем, то монисто тебе из них сделаем, — пообещал Акундинов, разглядывая богатство. Потом, не выдержав, стал пересчитывать талеры.
— Тимоша, сколько же тут будет-то? — заробела вдруг баба.
— А будет, — прикинул Акундинов, глядя на недосчитанное, — не меньше тышши. Ежели по моему жалованью считать, так это лет сорок в приказе служить. Ну а если еще и золотые присчитать, так даже и не знаю… Примерно — за каждый золотой по двадцать ефимков.
— Так это мы с тобой богатые теперь будем?
— И не только мы, но и дети наши, коли Господь даст, да и внукам останется, — задумчиво обронил Тимофей, пытаясь завязать деньги в простыню, принесенную Маланьей.
— Давай-ка я, — отстранила его баба. У нее получилось лучше.
— Не, так деньги хранить негоже, — остановил Акундинов женщину и, взяв в руки узел, взвесил его в руках: — Тяжело да неудобно. Ты вот что, принеси-ка лучше сумку.
— Где же я ее возьму? — удивилась Маланья. — Нет у нас сумок. Раньше была, кожаная, заплечная, когда батька был жив. На охоту он с ней ходил. А как помер, так и сумку-то куда-то закинули. Да и на что они нам? Короба только лыковые, чтобы за солью ездить. Может, муку или зерно вытрясти да в мешок все и сложить?
— Не, в мешке тоже неудобно будет. Сумку бы надо… Я в погребе около бочонка видел… Кожаная такая, на лямке. Наверное, Прокоп положил.
— Да что за сумка-то? — удивилась женщина. — Я же в подполье каждый день лазаю. Нет там ничего…
— А ты возьми да и посмотри, — настаивал Тимофей. — В углу лежит, в дальнем. Вроде бы охотничья и есть… Ну, слазай да посмотри. Трудно, что ли?
Маланья не стала спорить, зажгла лучину и полезла вниз. Тимофей, дождавшись, когда она спустится, бросился в передний угол и, схватив за ноги тело хозяина, потащил его по полу.
— Тимоша, да нет тут ничего, — послышался голос Маланьи.
— Ты лучше гляди, лучше, — кряхтел Акундинов, подтаскивая труп и переваливая его вниз, в дыру.
Тело Прокопа с глухим стуком упало на земляной пол. Тимофей быстро опустил крышку, поставил на нее стол, опрокинув его столешницей вниз.
— Тимоша, что тут такое-то? — донесся из подпола испуганный голос хозяйки. — Прокоп упал! Открой скорее!
Акундинов лихорадочно заваливал крышку всем, что подвернулось под руку, — мешками, поленьями, посудой.
— Тимоша, Тимошенька, — кричала Маланья. — Страшно мне! Открывай скорее!
Из подполья раздались удары. Кажется, баба билась головой о крышку, пытаясь открыть. Потом донесся плач…
Тимофей присел на корточки возле люка и тихонько сказал:
— Ты, Маланьюшка, на меня не серчай. Сама же сказала — ну на что мне жена-курва нужна? Да и куда я с тобой-то поеду?
— Тимоша, — сквозь плач проговорила баба, — убей лучше!
— Тебе же лучше, дура, — попытался вразумить бабу Акундинов. — Как найдут тебя тут, то скажешь, что побывали в доме лихие, люди. Мужа, мол, убили, казну пограбили, а тебя снасиловали да вниз бросили. Зато ты теперь полной хозяйкой станешь. Глядишь, кто и замуж возьмет. Так что прощай, баба-кошка.
Не серчай на меня, баба-кошка,
Что втоптал твою душу в грязь,
Я любил тебя понарошку,
Это понял только сейчас.
Такова, видно, бабья доля:
Верить всем, кто умеет врать,
А потом, задыхаясь от боли,
В страшных муках детей рожать.
— Тимоша, — вдруг позвала его баба, прекратив рыдания. — Слышь, чего скажу-то…
— Чего? — недовольно отозвался Акундинов, надевая шубу.
— Будь поосторожнее… Во дворе собака какая-то бродит. Черная да страшная…
Маланья опять принялась причитать.
— Ну, будет тебе реветь-то, — поморщился Тимофей, опоясываясь поясом с саблей и прихватывая узел с ефимками: — Посидишь там немного… А Прокоп тебе ничего худого не сделает. Мертвые-то, они не кусаются!
Выйдя на волю, поискал глазами собаку. Не найдя, с облегчением подумал: «Привиделось дуре!» Костка, не осмелившийся войти в избу, мерз, сидя на облучке. Завидев товарища, спросил:
— А ить Маланья-то где?
— В подполе осталась, — ответил Тимоха, сбрасывая с саней лишнюю рухлядь. Дай бабе волю, так она и дом с собой утащит!
— Как в подполе? — удивился Костка. — Ты что ж, ее… — не договорил он, с испугом посмотрев на Тимоху.
— Ну, что я, изверг, что ли, какой? — пожал плечом Акундинов. — Зачем убивать-то? Живая она, здоровая. С голода, чай, не помрет. Еды навалом! Будет холодно, так с Прокопа-то порты да рубаху может снять. Покойнику-то теперь все равно.
— Ох, ты, Господи, — перекрестился Костка, опасаясь задавать лишние вопросы.
— Трогай давай, — приказал Тимофей, укладываясь подремать. Все-таки трудное утро выдалось… «Ох ты, а про копеечки-то я забыл, — укорил он себя, когда санки уже тронулись с места. — Ведь где-то у Прокопа-то и копейки должны быть!» Но останавливаться и поворачивать обратно не стал. Все равно всех денег не унести, а возвращаться — примета плохая.
* * *
…В Новгороде-Северском, больше напоминавшем острог, нежели город, воспетый сказителем, путники устроились у старой одинокой вдовы. Ее дом, приткнувшийся у самого въезда-выезда, как нельзя лучше подходил для беглецов. Места хватило бы для целой ватаги, а не то что для двух мужиков.
Акундинов, для которого каждый прожитый в городишке день казался годом, матерно ругал друга. Казалось бы, поручил простейшую вещь! Что, неужто сложно опытному приказному состряпать грамотку так, чтобы выглядела как настоящая? Этот же… кх-м… гусь бегал по городу и разыскивал какую-то особенную бумагу!
И наконец-таки вечером пришел довольный собой Костка.
— Вот, смотри-ка, Тимоша, — развернул он перед другом-начальником несколько листов.
— Ну и что, — удивленно вымолвил тот, разглядывая плотные белые листы. — Бумага как бумага. Стоило бегать? Я вон на базаре целую кипу видал.
— Э, Тимоша-Тимоша, — самодовольно сказал Конюхов. — Умный ты мужик, а простых вещей не ведаешь. Бумага бумаге рознь…
— А какая разница? — удивился Тимоха. — Лишь бы белая была да дорогая.
— А то, Тимоша, что десять лет назад приказы русские все свои дела на польской, на французской да на немецкой бумаге вели. А сейчас, вишь, только на голландской.
— Так ведь на бумаге-то не написано, чья она — французская там, немецкая…
— Еще как написано, — с чувством превосходства отозвался Костка, а потом предложил: — Глянь-ка на свет.
Тимофей взял в руки лист и посмотрел сквозь него на тусклое окошечко, залепленное слюдой. И точно — на бумаге был виден силуэт кувшинчика и какие-то знаки.
— Видал? — радостно спросил Конюхов. — На нынешних-то бумагах филиграни, сиречь водяные знаки, совсем другие — голова шутовская в колпаке да гербы всякие, а тут — кувшинчик и дата. Вишь, в кувшинчике?
— Значки-то эти? Ровно грамота китайская. На наши не похожи. На римские цифры, кои меня князь Лыков разбирать научил, тоже.
— А это, Тимоша, не грамота китайская, а цифры. Значат они «одна тысяча шестьсот двадцать пятый год от Рождества Христова». По-нашему — семь тыщ сто тридцать третий год от Сотворения мира, по византийскому счету. В Европе-то уже давным-давно счет летам ведут не от Сотворения мира, как мы, а от Рождества Господа нашего Исуса[40] Христа. И цифирь-то у них не буквами пишется, как у нас, а арабскими цифрами. Понял?