Услышав эти слова, король вскочил с места, нахмурил брови и несколько раз нервно прошелся по комнате.
— Я желал бы посмотреть, как это кто-нибудь будет смеяться надо мною! Императрица, конечно, очень умна и знаменита, но напрасно они считают меня дурачком — я ей не поддамся.
И он, горделиво подняв голову, вышел из комнаты. Регент с удовольствием потер руки. Цель была достигнута.
Теперь король искренне говорил с великой княгиней, был очень растроган, очень влюблен в свою невесту, очень желал как можно скорее навеки соединиться с нею, но в то же время он и побаивался регента, то есть, собственно, не его побаивался, а того, чтобы он не счел его слабым и обманутым.
Не доверял он уже и императрице; ласковая манера и прелестное лицо великой княгини на него действовали, но через полчаса после разговора с нею он невольно задавал себе вопрос:
«А вдруг это она только притворяется такой доброй и искренней, вдруг она тоже хочет обмануть меня?..»
Брови его сдвигались, на щеках вспыхивал румянец, он задумывался и сердился. Но вот опять слышал он почти у самого своего уха укоризненный, нежный голос, он взглядывал на невесту, забывал все и шептал ей:
— Нет, нет, мне весело, я счастлив и не буду больше хмуриться.
XX. ОБВИНИТЕЛЬ
Внимание государыни было поглощено исключительно одним делом; этим же делом были заняты все члены ее семейства и все близкие ей люди. В последние дни будто и не существовало ничего иного, кроме предполагаемой свадьбы великой княжны с королем шведским: все остальное отошло на второй план, почти даже забылось. Князь Платон Зубов то и дело был призываем к императрице, имел с нею совещания, возвращаясь к себе, призывал Моркова, писал митрополиту, любезничал с регентом и Штедингом, успокаивал Екатерину, постоянно повторяя ей одну и ту же фразу: «Ручаюсь, что не встретится никаких препятствий, я все обдумал, пускай регент хитрит как ему угодно — мы перехитрим его».
И Екатерина успокаивалась до какой-нибудь новой тревожной мысли.
Все, что соприкасалось с придворною сферой, толковало о том же. La grande question du jour [5] был у всех в мыслях и на устах. От благополучного решения этого вопроса почти для каждого что-нибудь зависело: радость государыни, исполнение ее желания должны были отразиться в щедрых милостях и наградах. Удовольствие Зубова, пожелавшего играть роль главного деятеля при решении вопроса, должно было сделать его более ласковым, более способным на подачки.
Может быть, во всем Петербурге один только человек, имевший внешнее соприкосновение с этим волновавшимся придворным миром, не думал и не толковал о «la grande question du jour» и даже не замечал того, что «question» раньше, чем кому-либо, ему уже принес пользу — «question» заставил забыть о нем государыню, а главное, Платона Зубова. Человек этот был Сергей Горбатов. В течение целой недели его никто не трогал, не вызывал, в течение целой недели он не видался ни с Зубовым, ни с государыней, которой, по ее же словам, интересно было с ним побеседовать.
Сергей радовался тому, что о нем забыли, и желал только одного, чтобы это забвение продолжалось еще и еще — чем дольше, чем лучше. В течение этой недели он четыре раза успел побывать в Гатчине и провести там по нескольку часов с Таней. Обстановка была самая благоприятная: великая княгиня в Петербурге, следовательно, Таня свободна. Цесаревич все время поглощен своими обычными занятиями, а в свободные часы бродит один по парку или опять запирается в своей рабочей комнате. Он мрачен, чем-то недоволен, но сдерживает свое раздражение, только избегает встреч с людьми.
Сергею он сказал:
— Когда можешь, приезжай хоть каждый день, только ты не ко мне теперь приезжаешь, а к княжне, и поэтому, собственно, от нее зависит разрешить тебе это — ее и спрашивай. А о делах мы с тобою потолковать успеем, теперь мне некогда, некогда…
Конечно, Сергей не стал надоедать цесаревичу и не искал встреч с ним и разговоров. Таня его принимала, говорила ему «до свиданья», и он возвращался при первой возможности. Но все же он не мог сказать себе после этих четырех посещений Гатчины, чтобы дела его находились в блестящем положении: до сих пор между ним и Таней не было еще решительного объяснения — она не допускала его до такого объяснения.
Но он не очень страдал от этого. Пока ему было достаточно и того, что ему давалось. Он видел Таню, слышал ее голос, она глядела на него своими прежними глазами, она относилась к нему так доверчиво, с такой дружбой. Им было чем наполнить эти часы свиданий. Они сами не знали, как это сделалось, а между тем они, будто подчиняясь известной программе, переживали сызнова всю жизнь свою, начиная еще с самого отдаленного времени, они вспоминали в мельчайших подробностях детство, первые дни юности, они шли постоянно вперед. И Сергей уже перестал выказывать нетерпение, он не делал уже быстрых переходов, быстрых скачков; они просто не касались еще того времени, подойдя к которому нужно было покончить объяснением.
Но все же, наконец, они подошли к этому времени. Сергей видел по быстрому румянцу, то вспыхивавшему, то пропадавшему на щеках Тани, какое волнение он возбудил в ней двумя-тремя фразами об обстоятельствах их парижской встречи. Она уже не перебивала его, не отводила его в другую сторону, она, несмотря на все свое волнение, прямо спросила про Рено.
— К несчастью, я ничего не могу вам сказать о нем, — ответил Сергей, — как это ни странно, но я совсем потерял его из виду. Я получил от него в Лондоне в первые три года несколько писем. Эти письма со мною, если хотите, я когда-нибудь принесу вам их. Он много страдал и душою и телом; вы помните, что он говорил нам тогда, помните, как он разочаровался в своей революции, помните, как он объяснял, что его обязанность по возможности исправить то зло, которому он легкомысленно способствовал. Конечно, его усилия были каплей в море, но как бы то ни было он исполнил свою обязанность. Он работал сколько сил хватило и всюду вносил свою живость, свое увлечение. Он подвергался большим опасностям и хотя писал мне всегда наскоро, как-то впопыхах, ничего не рассказывая, а только намекая, но, должно быть, его жизнь в эти страшные годы была полна самых разнообразных приключений. Я удивлялся, что он тогда остался жив, что его не извели, — а потом вдруг он пропал.
— И неужели вы ничего, как есть ничего не могли узнать о нем?
— Ничего. Я наводил постоянно справки… пропал… как в воду канул… Жив ли?.. Вероятнее всего, что умер, может быть, убит… казнен… я не знаю, что с ним. Это меня сильно огорчало, но время… я уже привык к мысли, что Рено нет. А иной раз вдруг и придет в голову: «А может быть, он еще вернется! Может быть, еще придется с ним увидеться — жив он…»
— Бедный Рено! — со вздохом проговорила Таня. — Я тоже хочу думать и буду думать, что он еще жив и что мы еще его увидим. Я не могу забыть, разлюбить его, я ему стольким обязана!
— Да, мы действительно ему многим обязаны, — сказал Сергей, — хоть он совсем не такой человек, каким мы его считали в наши юные годы. Я, да ведь и вы тоже, Таня, мы чуть не молились на него, мы считали его светильником разума — в этом мы ошибались. Тех достоинств, какие мы в нем видели, в нем вовсе нет; но перестав преклоняться перед ним, мне кажется, я полюбил его еще сильнее. Со всеми своими слабостями, ошибками, заблуждениями наш Рено был хорошим человеком, честным и искренним, без всякого лукавства.
— И он любил нас, — добавила Таня.
— Да, он любил нас, — повторил Сергей, — и вы знаете, что последнее желание его перед разлукой с нами было, чтобы окончилось наше недоразумение.
Таня вспыхнула.
— Вот мы о нем вспомнили, — продолжал Сергей, и глаза его заблистали, — мы о нем вспомнили и будем же, в память нашего милого учителя, так же искренни, так же прямы, как он бывал всегда, не будем тянуть, не будем хитрить, подойдем прямо к нашему вопросу и так или иначе решим его. Таня, отвечайте мне — случайно ли теперь сошлись мы с вами? Должны ли опять разойтись навсегда? Или эта новая встреча после стольких лет не случайная, но неизбежная и уже разойтись нам не придется?