Она положила трубку, посмотрела на него, секунду помедлила. Потом подошла к вышитой софе, провела рукой по изголовью и снова посмотрела на него.
— Будь добр, зажги свет. Там, около тебя. Спасибо.
— Она ничего не знает.
Лаура отошла от софы и снова посмотрела на него.
— Нет, так слишком ярко. Я еще не нашла правильного освещения. Одно дело освещать большой дом, а другое…
Она вдруг почувствовала усталость, села на софу, взяла с соседнего столика маленькую книжку в кожаном переплете и стала ее перелистывать. Откинув в сторону копну медовых волос, закрывших половину лица, приблизила страницу к свету лампы и начала тихо читать вслух, высоко подняв брови и скорбно шевеля губами. Прочитала, закрыла книгу и сказала: «Кальдерон де ла Барка».
— Кальдерон дела Барка, — повторила на память, глядя на него: — Или уже никогда не наступит день счастья? Боже, скажи, для чего сотворил ты цветы, если нельзя насладиться их сладостным запахом, их ароматом…
Она вытянулась на софе, закрыв руками глаза, машинально повторяя упавшим голосом, не вникая в слова:
— Если нельзя их услышать?.. Если нельзя их увидеть?.. — и почувствовала на своей шее его руку, трогавшую жемчуга, живые и теплые.
— Я тебя не принуждал…
— Нет, ты тут ни при чем. Все началось гораздо раньше.
— Почему же так вышло?
— Может быть, потому, что я слишком высокого мнения о себе… Мне кажется, я имею право на иное отношение… на то, чтобы считаться не вещью, а человеком…
— А со мной как?..
— Не знаю. Мне тридцать пять лет. Трудно начинать заново, если не на кого опереться… Мы в тот вечер говорили об этом. Помнишь?
— В Нью-Йорке.
— Да. Мы говорили о том, что должны узнать друг друга… что опаснее закрывать двери, чем открывать их… Разве ты еще не узнал меня?
— Ты никогда ничего не говоришь. Никогда ни о чем не просишь.
— А я должна была, да? Почему же?
— Не знаю.
— Не знаешь. И будешь знать, только если я тебе растолкую.
— Возможно.
— Я люблю тебя. Ты сказал, что любишь меня. Нет, ты не хочешь понять… Дай сигарету.
Он достал из кармана пиджака портсигар. Вынул спичку, зажег. Лаура взяла сигарету и, ощутив на губах бумагу, смочила ее, сняла двумя пальцами приставший к губе бумажный кусочек, скрутила катышком, тихонько отбросила и выжидающе помолчала. Он смотрел на нее.
— Теперь я, наверное, возобновлю свои занятия. Еще в юности я хотела стать художницей; Потом все забросила.
— Мы никуда не пойдем?
Она сняла туфли, положила голову на подушку. Кверху полетели мягкие колечки дыма.
— Нет, уже никуда не пойдем.
— Хочешь еще виски?
— Да, налей.
Он взял со стола пустой бокал, посмотрел на красное пятно губной помады, послушал, как звенит кубик льда, ударяясь о хрустальные стенки бокала, подошел к низкому столику, снова налил виски, взял еще один кубик льда серебряными щипцами…
— Пожалуйста, без воды.
Она как-то спросила его, неужели ему неинтересно, куда, на кого или на что смотрит эта стоящая на качелях девушка в белом платье — в белом с тенями, — украшенном голубыми лентами. Она сказала, что всегда что-то остается за рамкой, потому что мир, изображенный на картине, продолжается дальше, простирается вокруг и полон других красок, других людей, других стремлений, благодаря которым картина создавалась и существует. Они вышли на улицу, всю в сентябрьском солнце. Бродили, смеясь, под арками улицы Риволи, и она сказала, что ему надо побывать на Вогезской площади — это, пожалуй, самое красивое место. Они остановили такси. Он развернул на коленях карту метро, а она, держа его под руку, чувствуя на своей щеке его дыхание, водила пальцем по красной линии, позеленей; И говорила, что ее приводят в восторг эти имена, которые все время повторяла: Ришар Ленуар, Ледрю-Роллэн, Фий дю Кальвэр…
Он передал ей стакан и снова принялся вращать астрономический глобус, читать названия знаков: Лев, Водолей, Рыбы, Весы, Скорпион, Телец. Он крутил шар, скользя пальцем по поверхности, касаясь холодных далеких звезд.
— Что ты делаешь?
— Смотрю на мир.
— А…
Он встал на колени и поцеловал ее распущенные волосы; она кивнула головой, улыбнулась.
— Твоя жена хочет эту софу.
— Я слышал.
— Как ты посоветуешь? Быть великодушной?
— Как хочешь.
— Или эгоистичной? Забыть о ней и ее просьбе? Я предпочитаю быть эгоистичной. Великодушие иногда похоже на грязное оскорбление, к тому же бессмысленное, не правда ли?
— Я тебя не понимаю.
— Поставь еще пластинку.
— Какую теперь хочешь?
— Ту же самую. Поставь ту же самую, пожалуйста.
Он посмотрел номера на обеих сторонах пластинок.
Поставил их по порядку, нажал кнопку, и первая пластинка, глухо стукнувшись, упала на замшевую поверхность диска. Он почувствовал смешанный запах воска, разогретого механизма и полированного дерева и снова стал слушать — взлет клавесина, мягкое скольжение к радости, отрешение от клавесина, отрешение от неба, чтобы вместе со скрипками коснуться твердой земли, опоры, спины гиганта.
— Так достаточно громко? — спросил он.
— Немного громче. Артемио…
— Да?
— Я больше не могу, мой любимый. Ты должен сделать выбор.
— Потерпи, Лаура. Подумай…
О чем?
— Не надо принуждать меня.
— Принуждать? Ты меня боишься?
— А так разве нам плохо? Чего-нибудь не хватает?
— Кто знает. Может быть, всего хватает.
— Я тебя плохо слышу.
— Нет, не приглушай. Музыка не мешает, начинаю уставать.
— Я тебя не обманывал. Не вынуждал.
— Я не смогла, ты не меняешься. Не хочешь меняться.
— А я люблю тебя такой, какая ты была и есть.
— Как в первый День?
— Да, так.
— Но сейчас не первый день. Теперь ты узнал меня. Скажи.
— Пойми же, Лаура, пожалуйста. Об этом трудно говорить. Надо уметь сохранять…
— Видимость? Или ты боишься? Ведь ничего не случится. Будь уверен, что ничего не случится.
— Мы собирались идти.
— Нет, не стоит. Уже не стоит. Сделай громче.
Ликующие скрипки зазвенели стеклом: радость и отрешение. Веселость искусственной улыбки, блеск ясных глаз. Он взял со стула шляпу. Пошел к выходу. Остановился, коснувшись двери. Оглянулся. Лаура, сжавшись в комок и обхватив подушки, сидела спиной к нему. Он вышел. Осторожно прикрыл за собою дверь.
* * *
Я вновь просыпаюсь, но на этот раз с криком: кто-то воткнул мне в желудок холодный и длинный клинок. Не Я, а кто-то другой — сам Я не могу покушаться на собственную жизнь. Кто-то другой воткнул стальной клинок в мое нутро. Я протягиваю руки, стараюсь привстать, но чужие пальцы и руки удерживают меня; чьи-то голоса успокаивают, говорят, что Я должен лежать неподвижно, и чей — то палец поспешно набирает номер телефона, срывается с диска, снова набирает и опять срывается; наконец, правильно — вызывают доктора: скорее… скорее… потому что Я хочу подняться, чтобы заглушить боль, но они меня не пускают. Кто это «они»? Кто? А спазмы усиливаются, как кольца змеи сжимают меня — выше и выше, грудь, горло. Язык, рот заливает горькая несваренная масса — какая — то давняя, уже позабытая мною пища, которую Я сейчас срыгиваю, лежа лицом вниз, напрасно ища глазами какой-нибудь фарфоровый сосуд. Но здесь только ковер, забрызганный густой и зловонной жижей из моего желудка! Рвота не прекращается, горечь обжигает грудь, страшно щекочет горло, Я захлебываюсь, как от смеха, а рвота не прекращается — на ковер льется густой кровавый поток. Мне не надо себя видеть, чтобы ощущать бледность лица, синеватость губ, ускоренное биение сердца, исчезающий пульс. Мне вонзили кинжал в пуп, через который в меня когда-то вливалась жизнь. Когда-то. Я не могу поверить тому, о чем говорят мои пальцы, ощупывающие пришлепнутый к моему телу живот, потому что это не мой живот: огромный, распухший, вздутый от газов, которые в нем бурлят, от которых Я никак не могу избавиться — они распирают меня, а Я не могу от них избавиться и чувствую вонь во рту. Вот, наконец, Я смог лечь удобнее. Рядом со мной поспешно чистят ковер, Я улавливаю запах мыльной воды и мокрой тряпки, перебивающий запах рвоты. Но мне хочется встать: если Я пройду по комнате, боль исчезнет, Я знаю, что исчезнет.