Да о каком наследовании могла я мечтать, когда мне только что стукнуло восемнадцать и я по уши влюбилась в их отца! Мечтать-то я мечтала, но какие это были мечты у молодой, влюбленной девчонки? Правда, я из военного поколения, мы были более зрелыми и серьезными, чем нынешняя молодежь, но не в той области, которая остается неизменной с первобытных времен. Не говоря уже о том, что с той поры минуло полвека. А за полвека даже последняя идиотка в состоянии оценить прожитое, как-то осмыслить его, сформулировать свои чувства и те давнишние желания. Но поскольку идиотка была все же в состоянии мыслить, пан Тадеуш, следуя мужской логике, взял да и приписал ей… всю последующую белиберду.
Ничего подобного я ему не говорила, поскольку не могла тогда так думать, а если что и сказала, так совсем по-другому и, значит, другое.
Нелегко вдаваться в исторические события, особенно когда их участники еще живы. Мне ни за что не вспомнить, когда из нашего городского транспорта исчезли кондукторы. Во всяком случае, они еще были, когда я писала «Леся». А писала я его где-то около шестьдесят третьего года…
Кажется, именно благодаря кондукторам я обратила внимание на интересное различие между женским полом и мужским, еще не достигнув совершеннолетия. В те времена кондукторы расхаживали по битком набитому пассажирами вагону, с трудом продираясь сквозь плотную толпу. Из своих огромных сумок они выгребали мелочь на сдачу. Позднее кондукторы получили сидячее место на возвышении у двери. Там они чаще всего и сидели все с теми же огромными сумками.
Так вот, каждый мужик, я хочу сказать — кондуктор мужского пола, вытаскивал из сумки горсть монет, высыпал на раскрытую ладонь и легко находил в куче монет нужные. А вот кондукторши, то есть особы женского пола, копались в своих бездонных сумках, извлекая из них по одной-две монеты, пока не находились нужные. Такая картина повторялась всегда и всюду, исключений из правила не было.
Посудите сами, могу ли я безропотно примириться с равноправием?!
…Я всегда предупреждала — нельзя писать произведений на тему «Что думал автор». Вот написали, и теперь я должна исправлять ошибки. Пан Тадеуш позволил себе свалить в одну кучу несколько событий (мою мать, гуляющую со мной, малышкой, в парке Дрешера; неразбериху с билетами много лет спустя в Канаде — а это было уже году в восемьдесят седьмом или восьмом; мою работу уже в третьем учреждении), происходивших в разное время, хотя и объединенных общей темой. В результате вышел настоящий паштет.
Даже если бы я уже была на том свете, не поручусь, что не стала бы являться к виновнику подобных безобразий по ночам.
И раз уж заговорила, хочу пояснить — обувь в родной стране я не покупала не потому, что она была очень страшной. Ведь случалось видеть просто очаровательные туфельки! Нет, просто ее делали из кошмарно жесткой кожи, нормальная нога не могла ее вынести, и все народонаселение щеголяло с мозолями, натертостями, ранами, в бинтах и пластырях. Очень плохо у нас выделывали кожу, причем не только предназначенную на обувь, но и на прочие изделия — сумки, перчатки, кошельки, куртки. А какие красивые сумки делали у нас тогда! Странно, но в этом товаре никогда не было недостатка. Как не было и ни одной мягкой сумки. Хотя что касается сумок, это не так уж страшно, но вот с обувью была просто трагедия.
И вот опять, ухватившись за затронутую мной тему, пан Тадеуш разработал ее, следуя собственной логике. Отсюда и утверждение, столь популярное в настоящее время, каким жутким и некрасивым было у нас все во времена Польской Народной Республики. Жутким и уродливым был сам строй, убивающий чувство красивого! А вещей красивых было немало.
Если бы я разговаривала тем языком, какой приписывает мне пан Тадеуш, я никогда, ни за какие сокровища не взяла бы в руки ни одну мою книгу.
Раз сто во вступлении к своему интервью, этому тянущемуся, как резина, потоку сознания, пан Тадеуш подчеркивает, что не подделывается под меня, даже не пытается, пишет по-своему, своим собственным языком, а не моим.
Только, во-первых, предисловий никто не читает.
Во-вторых, одно дело, когда пан Тадеуш пишет то, что передает от себя, и совсем другое, когда якобы от меня. Тут и манера изложения меняется, и лексика, и даже грамматика. И получается у него нечто странное. Собственным языком он изъясняется свободнее, а когда очередь доходит до моих монологов, то становится ясно, как же он, бедненький, мучается. В результате моя речь в его исполнении вышла примитивная, грубая и безнадежно вульгарная. Клянусь, умею я говорить нормально и сложные предложения умею использовать, в которых встречаются запятые и даже точки с запятой. Последние, правда, врать не стану, нечасто.
Кстати, интересно, почему я так не люблю точек с запятой?..
Если принять, что автор интервью, несомненно, хотел передать читателям свое отношение ко мне, создать мой образ, то у меня, как ни верти, получается — в глубине души, подсознательно он ставит меня на уровень посудомойки.
Чудовищно!
А возможно, он и прав. Но если так, господи боже мой, как же этот человек намучился со мной!
Упорство пана Тадеуша, с которым он сворачивал к двум темам — политике и сексу, — еще более усугубило ситуацию. Беседуя со мной о 50-х и 60-х годах, он при этом твердо придерживается понятий и атмосферы 70-х и 80-х. И приписал мне высказывания, которые я ну никак не могла выдать — ни в те времена, ни теперь. Вот, например, пан Тадеуш пытает меня насчет моей диссидентской деятельности, как я боролась с тогдашним строем. Но вся моя борьба, насколько я помню, сводилась к битве за вентиляционные шахты в проектируемых домах — я тогда подняла шум, обратилась в Управление, за что меня и вышвырнули с работы. Дипломатично вполне выкинули. Однако пан Тадеуш не в силах примириться с мыслью, что я была и остаюсь до сих пор насквозь аполитичной, даже не знала фамилий наших тогдашних правителей, как не знаю и нынешних. А о том, что в Польше все эти годы орудовала таинственная сила, противодействовавшая существующему строю, мне стало известно лишь в поздние 80-е годы. Так что никаких революционных лозунгов я изрекать не могла.
О, вот что еще вспомнила. Всякая тогдашняя антиправительственная или вообще какая-либо анти… деятельность заключалась, как и заключается она и ныне, лишь в пустопорожней болтовне. Я же всегда любила конкретику. И вот теперь только (жаль, что с опозданием) мне пришло в голову, что пан Тадеуш, выросший в более позднее время, неизлечимо заражен пустопорожней болтовней.
Несчастный человек! И чего я так вцепилась в него?
А что остается? Вдруг кто-нибудь подумает, что я и в самом деле все это говорила? Что я, всю жизнь остававшаяся аполитичной, могла в тринадцать лет заявить — коммунисты разрешали не одни только агитационные фильмы. Да мне и сейчас не под силу определить, что агитация, а что нет, не говоря уже о том, что из тогдашних правителей были такие же коммунисты, как из меня архиепископ. Перепутав понятия и уцепившись за дурацкий лозунг, пан Тадеуш вкладывает мне в уста слова, от которых вся моя утроба деревенеет.
А с кем он так упорно старался рассуждать о сексе? Со старой развалиной, которой перевалило за семьдесят. Мол, вспомнила бабка девичью пору… Не мог поговорить со мной каких-нибудь лет сорок назад?
А, ну разумеется, не мог, извините, это я хватила лишку. Поговорить-то в ту пору он и мог бы, вернее, говорить уже умел, но вряд ли любил тогда вести нудные беседы, предпочитая гонять мяч в компании с такими же малолетними оболтусами и заниматься мелкими безобразиями. Да и мне болтать с малыми детишками никогда не нравилось.
Словом, образ, который сотворил пан Тадеуш в своей книге-интервью, ужас как далек от оригинала.
Прекрасно помню, что уже во время наших бесед… О, какое высокое слово! Беседы! Какие там беседы… Вскрики, скандалы, взрывы эмоций, насмешки, претензии. И не столько к пану Тадеушу, сколько претензии вообще… Может, к Ленину? Без Ленина не было бы кошмарной революции со всеми из нее вытекающими последствиями… А значит, не было бы и критики с моей стороны, воспоминаний, то мрачных, то комичных, запоздалых сожалений, бесконечных вставок и лирических отступлений, ужаса и облегчения… Если такую кашу можно назвать беседой…